Иллюзия греха
Шрифт:
— Или сделал, — задумчиво продолжила Настя. — Но не во всеуслышанье, а тихонько, на ушко горячо любимой Екатерине Бенедиктовне. Может быть, кстати, поэтому она его и простила. Просто поняла, что он ничем не хуже остальных ее старинных друзей и приятелей. И нашла в себе силы смолчать и не испортить отношений с ними. А Марта Шульц случайно не писала доносов на мужа ближайшей подружки?
— Чего нет — того нет, — усмехнулся Юра. — Ее муж писал. Его как немца к ногтю прижали легко и быстро, и он из страха за семью строчил доносы — любо-дорого читать. Вообще-то ситуация была примитивно простая. Доктор Швайштейн был, как ты сама понимаешь, врачом, а вокруг Екатерины Венедиктовны постоянно вращалась литературно-художественная и артистическая элита, так что при небольшом усилии элементарно доказывалось,
— Вы хотите поговорить о Катерине? — спросил он Настю, пригласив ее в свою комнату с большим окном и просторным балконом.
Дверь на балкон была распахнута, в городе стояла летняя жара, и Насте был виден шезлонг с подушкой и лежащие на подоконнике с наружной стороны очки поверх раскрытой книги. Видимо, перед ее приходом Родченко читал на балконе.
— И о вас тоже, — улыбнулась Настя. — Но в большей степени даже не о вас и не о ней, а о совсем других людях.
— Вы так уверены, что я захочу отвечать на ваши вопросы? — скептически осведомился Семен Федорович.
— Наоборот, совсем не уверена и уже приготовилась к тому, что мне придется вас просить и даже уговаривать. Некоторые мои вопросы имеют самое непосредственное отношение к расследованию убийства Екатерины Бенедиктовны.
— Только некоторые? А остальные?
— Остальные я вам задам из чистого любопытства, и если вы не захотите отвечать на них, я не буду настаивать. Ну как, договорились?
— Что ж, — Родченко пожевал губами, — пожалуй. Давайте выйдем на воздух, в комнате душновато, я этого не люблю. Настя с удовольствием приняла приглашение — на балконе можно было смело закурить, не стесняясь и не спрашивая разрешения. Родченко уселся в свой шезлонг, а ей предложил устроиться на низеньком складном стульчике с матерчатым сиденьем.
— Я так понимаю, что убийцу Катерины вы до сих пор не нашли? — полуутвердительно заявил Родченко. — Неужели так сложно поймать преступников? В мое время с этим проблем не было. Когда речь идет о таких ценностях, которые невозможно сбыть на первом же углу, преступление раскрывалось весьма успешно и в короткие сроки. Что же вам мешает?
— Мотив, — лаконично отозвалась Настя. — Мы не можем найти мотив. А значит, не можем и вычислить человека, который по этим мотивам мог убить Екатерину Бенедиктовну.
— Вы хотите сказать, что коллекция не похищена? — несказанно удивился Семен Федорович.
— Коллекция цела и невредима.
— Но тогда почему же... Впрочем, конечно. Вы сами только что сказали, что не знаете, почему. Это очень странно. Более чем странно.
— То есть вы полагаете, что убить Анисковец могли только из-за картин и бриллиантов? — уточнила она.
— А из-за чего же еще? Я тысячу раз говорил Катерине,
— Вы считаете, что у Екатерины Бенедиктовны не было и не могло быть врагов?
— Ну почему же, враги могли быть. — Он помолчал, потом добавил: — Но их, насколько мне известно, не было. Катерина была тем редким человеком, которого любили абсолютно все. Ее невозможно было не любить.
— Семен Федорович, вы знали о том, что Екатерина Венедиктовна покровительствовала любовным похождениям своих знакомых?
— Разумеется. Она с удовольствием обсуждала со мной эти похождения после того, как я перестал быть частью ее окружения. Вероятно, вам известна эта печальная история, раз уж вы ко мне пришли.
— В самых общих чертах, — кивнула Настя. — Мне многое неясно, но это как раз те вопросы, на которые вам отвечать необязательно, если вы не хотите.
— И что же вам неясно?
— Например, почему Екатерина Бенедиктовна скрыла от всех, что продолжает с вами встречаться. Что в этом позорного? Ваша роль в аресте и гибели ее мужа касалась только ее, и отношение к этому — ее личное дело. Она вас простила, и почему она должна была при этом на кого-то оглядываться? Я этого не понимаю.
— Постараюсь вам объяснить. Во всяком случае, ваше недоумение мне понятно. Тогда, в сорок девятом году, мне было тридцать два года, моему сыну — три годика, а дочка только-только родилась. И я очень хорошо представлял себе, что ждет мою семью, если я ослушаюсь. Я сопротивлялся так долго, как мог. Предлагал воспользоваться услугами других друзей семьи Швайштейн, называл их имена, надеясь на то, что Катин муж, если уж ему суждено быть арестованным, пострадает по крайней мере не от моих рук. Уж не знаю, почему другие показания их не устроили, но я точно знал, что они были, и знал, кто именно их давал.
— Откуда вы это знали?
— Знал. Во времена тотальной слежки и повальных арестов круговая порука тоже существовала, она была всегда и никуда не исчезала. У меня были в органах приятели, которые меня информировали. Самое печальное, что все люди, написавшие доносы на Катиного мужа, остались в ее кругу, продолжали ходить в ее дом и много лет считаться ее друзьями. Видели бы вы, как они сочувствовали ей, когда Швайштейн умер! Все они были тогда молодыми и к тому времени, когда разразился скандал, были еще живы. Я по неосторожности бросил несколько реплик, которые Катя не поняла, но они-то отлично поняли. Я вслух процитировал несколько пассажей из разных доносов, и авторы этих доносов, присутствовавшие при том, как Катерина отказывала мне от дома, прекрасно поняли, что мне все известно. Я, знаете ли, не сторонник выяснения отношений по принципу «сам дурак», поэтому не стал в ответ обличать других. В конце концов, моя вина от этого не уменьшалась, я ее признал, а вина других пусть останется на их совести.
— Екатерина Бенедиктовна знала о том, что доносы на ее мужа сочиняли не только вы?
— Если и знала, то не от меня. Я ей не сказал.
— Почему, Семен Федорович? Разве вас не задевало, что из всех, написавших в свое время доносы на доктора Швайштейна, пострадали только вы один, а остальные продолжали водить шумные хороводы вокруг женщины, которую вы любили?
— Задевало? — задумчиво повторил Родченко. — Может быть. Знаете, странный у нас с вами разговор получается. Ведь я ни с кем не мог об этом говорить, только с Катериной, но она была моложе меня всего на пять лет, а после пятидесяти разница в пять лет — уже не разница. Поэтому даже с ней я не мог быть абсолютно откровенным. А сейчас с вами я стал понимать, что у старости есть свои преимущества: мне было бы неприятно обсуждать эту тему со своими ровесниками, а с молодыми — пожалуйста. Перед вами мне не стыдно. Может быть, оттого, что молодые нынешнего поколения более безнравственны и потому более терпимы к чужим грехам, более равнодушны к ним. Вы ведь не станете с пеной у рта обвинять меня, верно?