Империя Ч
Шрифт:
— Василий! Жизнь моя!
Я упала ему в ноги. Мои руки нащупали его руки, корявые, жадные, высохшие без хлеба и воды, такие родные, грудь наткнулась на его грудь, и мы задохнулись в объятии.
— Лесико… Лесико… ты здесь!.. Как!.. это безумье… ударь меня по щеке!.. Я сплю… Как ты вошла сюда?!..
Я торжествующе показала ему зажатый в кулаке ключ.
— Волшебница!.. Нас убьют…
— Могут, — кивнула я, и рот мой нашел его рот, и язык мой уже лизал его язык, и мы пили сладость и вечную горечь друг друга, и жарко, жадно, ненасытно ласкали губами скользящие,
— Тебя кормили тут?!..
Я, оторвавшись на миг от него, взяла в руки плошку с горсткой риса, поднесла к носу. Запах нищей еды. Господи, как торчат голодно его ребра.
— Вставай!.. Ты можешь встать?.. Ты не ослаб?..
— Меня привязали за ногу. Я не могу ни встать, ни идти. Я погиб. Я прошу тебя…
Голос его плыл надо мной опасно, страшно — в пустоте.
— …добудь нож, приди опять и…
Я закрыла ему рот своим ртом.
— Не говори так!
Наклониться. Поглядеть. Тяжелый кованый обруч, замок, цепь.
— Камень! Камень!..
Я огляделась. Стена, сложенная из множества камней. Беззубая стена, пусть из тебя выпадет зуб. Подари нам свободу, проклятая стена. Человек — не букашка. Если его сажают в застенок, он или вылезает наружу, или убивает себя. Неволя — не для человека. Тот, кто всю жизнь живет в неволе, — уже не человек.
Он понял. Потянулся весь вверх. Указал мне глазами.
— Там!..
Пустоты в стене. Черные беззубые дыры. Я ухватилась за булыжник. Потянула. Камень вышел из стены легко, как больной гнилой зуб.
— Я давно его приметил!.. дотянуться не мог…
В его глазах блестели слезы. Текли по щекам.
Твоя Лесико поможет тебе. Мы умрем на воле, мой моряк.
Я встала на колени и, сильно размахнувшись, ударила камнем по железному замку на щиколотке. Василий зажмурился и охнул.
— Тише!.. больно…
Я замерла с камнем в руке. Он наткнулся глазами на мои глаза. Крикнул яростно:
— Бей!
Удары звенели и сыпались. Я не помню, сколько времени я била камнем по железу. Что кричал Василий. Как он стонал. Плакал ли он еще.
Когда замок раскололся и отлетел, я отшвырнула камень. Поднесла руки к глазам. При свете жирного тюремного огарка я увидала черные синяки на запястьях. Чтобы не орать от боли и не привлечь вниманья стражников, Василий цеплял меня за руки мертвой хваткой.
Он был свободен. Его руки были свободны. Какое чудо свобода.
Он выпрямился, подпрыгнул, схватил меня на руки и поднял, прижав к груди.
— Лесико…
— Жизнь моя!..
— Он обидел тебя?.. я убью его…
— Не успел. Я перехитрила его. Я лиса. Бежим!
Мы ринулись к двери. Вирсавия затаилась поблизости, под дверью. Сторожила старого самурая. Василий споткнулся, чуть не упал — ноги слабы, еда плохая, сиденье около сырой стены, боль в пояснице. Я подставила свое плечо под его руку.
— Обопрись!
Он обнял меня, поцеловал в щеку.
— Это ты будешь опираться на меня. Дай-то срок.
Мы выскользнули из сенагоновой тюрьмы. Во тьме блеснула синева Вирсавииных длинных глаз. Я угадала жест ее руки, сверкнувшей белым пером в темном сорочьем крыле — Луна высветила взмах. Мы, все трое, пригнулись и побежали быстро, бесшумно — вперед, вперед, петляя, как зайцы на снегу. Господь мой и Бог мой, как ярко светила Луна! Какая, оказывается, в ту ночь она была медовая и золотая!
Невдалеке рокотало море. Острый дух прибоя, йодистый и полынно-горький, ласкал и щекотал ноздри, наслажденьем вливался в легкие, надышавшиеся смрадом каталажки.
Мы выбежали на широкий гранитный парапет, идущий вдоль берега над морем могучей каменной полосой.
Прямо перед нами послышались голоса; заплясал свет, утаенный в бумажных фонарях; зазвякали мечи, вынимаемые из ножен и опять вбрасываемые туда.
— Ложись на землю! — страшным шепотом крикнула Вирсавия-сан. — Слуги сенагона!..
Мы рухнули на холодную кладку парапета, как подкошенные китайским змеевидным серпом, но поздно было. Они выросли перед нами как грибы — вооруженные до зубов, смеющиеся всеми белыми зубами, узкоглазые и морщинистые от Солнца и ветра, дикие яматские люди, и вместо сердца у них были камни, поросшие комками шерсти. Шерсть торчала у них и между зубов, и росла на белках лезвий-глаз. Это были люди-тигры, и говорить с ними было бесполезно, равно же и просить их о пощаде. Лежа на животе на ледяном, забрызганном слезами моря парапете, Василий нашел в ночи и молча сжал мою руку, и я поняла, что он такое мне, и поняла я, что такое ему — я.
Как жаль, что земные люди, живущие под Солнцем и Луной, понимают это всегда так поздно, когда уже никто и ничто…
Самураи издали боевые кличи.
— Они кричат: пойманы беглецы! — простонала Вирсавия, уткнувшись горячими солеными губами мне в ухо. — Смерть нам!.. Не получилось у меня вас спасти… и моя жизнь будет брошена собакам на растерзанье…
Кулаки, ноги, мышцы, локти. Больно, когда ударяют. Чужие спины. Потные рубахи, вышитые орлами и драконами, тиграми и императорами, и солнцеликими Буддами, и махровыми пионами. Рукояти мечей врезаются мне в ребра, в живот. Василий кричит и ругается по-русски. Зря. Как зря все, Боже.
И нет сугробов. И нет мягкого, белыми волнами, снега в полях и лощинах, на буграх и перелесках, хотя это и зима.
Зима. Зима. Я хочу умереть зимой. Я хочу обвенчаться зимой в маленькой сельской церкви, Василий, с тобою — и умереть, вышедши на простор из храма, под ветром и ярким Солнцем, в пенье зимних птиц, в Богородичных поцелуях веселого синего неба.
— К господину Фудзиваре!.. К господину Фудзиваре!.. Мы схватили нечестивцев!.. Поймали беглецов!.. Их ждет наказанье!.. Сенагон милостив!.. Милостив владыка!..