Империя Ч
Шрифт:
Я Курочка! Я требую, чтобы вы развязали меня! Я не обязана привязывать после к запястьям, израненным жесткой веревкой, облепиховое масло! Я Курочка, а вы два сумасшедших придурка! Это вам так с рук не сойдет!
Простите меня. Я буду лежать тихо. Я буду свистеть в дырку от зуба. Буду любоваться вами. Вы оба очень красивые. Только вот почему-то лежите неподвижно, как мумии. Пошевелились бы хоть, что ли. А то как покойники. Как картонные. Как дяденьки и тетеньки из воска… там, в Вавилонском музее восковых фигур. Но вы же еще не восковые. Хоть вы и старенькие, а и вам жить-то хочется. Подвигайтесь, эй!..
У них губы шевелятся, я вижу. Им кажется, будто они разговаривают.
У
Так — только губы в губы впиваются…
Нет, завтра же уйду отсюда, к лешему, рассчитаюсь, нет, больше не могу, этот ужас, этот странный ужас, эти странные люди, эта мешанина в голове, и еда неважнецкая, и прислуга припадошная, и наглость, и хулиганство, и разбой, и…
Нет!.. не шевелятся!..
Ну хоть бы поднял руку, за щеку старуху потрогал… ведь она глаз с тебя не сводит, мужик… а вы что, когда-то были знакомы, что ли?.. ну да… если бы это было не так, она бы на тебя чихать хотела…
Вы развяжете Курочку когда-нибудь?!.. ну очень прошу, миленькие, хорошенькие, развяжите, у меня уже пролежни пролегли… я уже устала… и вы застыли, как каменные… ну что же вы как замерзли, как поленья на морозе… и в печь вас не кинешь… ну, сумасшедший дом…
…где мои зубы, Василий?! Где?!
Где мои зубы, Василий — так, кажется, крикнула я, не помню достоверно. Я поняла, что это наступал мой последний час, и я уже не успею никому рассказать, как я умирала и что при этом чувствовала. И как горько мне было, как больно или страшно как. В последний миг не об этом думаешь. Я просила его, чтоб он убил меня, потому что на земле в старом теле, с ослепительно юной душой, любящей его без предела, без него — ведь он уйдет, исчезнет опять, я ему такая не нужна — я жить более уже не смогу. Это была справедливая просьба, хорошая.
— У тигрицы Яоцинь тоже давно выпали все зубы, — сказал ты, утешая меня странно и смешно.
— Тигрица умерла. Мне ее зубы в земле, там, в дикой тайге, ни к чему. Оставим мертвым хоронить мертвых, так, кажется, сказано в одной старой хорошей книге. А мы пока живые. Я не хочу быть больше живой, Василий. Прошу, убей меня как сможешь. Я не хочу больше жить на свете без тебя.
Свет ударил из твоих глаз в меня.
— И я не хочу больше жить на свете без тебя! Я, старик, не смогу больше жить на свете без тебя! — крикнул ты, и мы кинулись друг к другу, обнялись крепко, так крепко, что старые наши ребра чуть было не сломались, и так стояли, и обнимали друг друга, и плакали друг у друга на плече! Всю нашу нелепую, непонятную жизнь друг другу выплакали! Все погони! Все скачки! Все встречи! Все разлуки! Все несбывшееся! Все забытое! И себя, себя — глупых, не знающих ничего, что с нами будет, молодых, с сияющими телами, с сияющими глазами, с губами как мед, с животами и сосцами как сладкие яблоки! Все вырыдали, обо всем помолились — так, вжавши друг в друга худые и дряхлые тела, перевив восточной косицей свои бедные русские души! И крестики наши на груди переплелись — мой золотой, еще оставшийся от мадам Фудзивары, и твой, медный. Крестики поцеловались, как мы с тобой.
— Хорошо, — сказал ты мне, задыхаясь, будто мы с тобой, оба, взбирались на высокую гору, на вулкан Фудзияму, от снежных сакур — к лазурным снегам. — Я исполню твою просьбу. Но ты должна знать, Лесико. — Ты облизнул губы. — Ты должна знать. Я без тебя не буду жить на свете ни мгновенья. Ни крошечки. Я не переживу тебя больше. Я слишком долго был без тебя. Хватит. Я уйду вместе с тобой. В тот же миг. С шумом и порывом. Помнишь, в Откровеньи Иоанна написаны странные, смешные слова — “с шумом и порывом глотает он землю”?.. это о Звере… его кормила с рук Вавилонская Блудница, она каталась на нем верхом… Я полюбил века назад блудницу. А она оказалась святой. Что ж, у нас, в сумасшедшей России, всегда так было.
— Не в России, а в Ямато!..
— Какая разница. Ямато, Россия. Вавилон ли, Марс красный. Красная буква на твоей груди. Счастье мое. Счастье мое.
Он поцеловал меня в губы. Мы опять были молодые.
— Где твоя тельняшка?..
— Разорвал на повязки. Руку перевязал. Гляди.
Ты протянул мне обмотанное полосатыми тряпками запястье.
— Пока ты плакала, я перевязал рану. Скоро мне больно не будет.
Мы опять были молодые и веселые. Молнии ходили перед моими глазами. Если умирать так весело, почему люди так страшатся умирать?!.. плачут, поют заунывные псалмы, извиваются в судорогах ужаса… крестятся, молятся… Как весело мне с тобою, как вольно, родной мой. Я отдалась тебе. Делай что хочешь.
Ты схватил меня на руки, прижал к себе.
— Ты прекрасна, любимая! Ты всегда будешь прекрасна. Для меня.
— Ты прекрасен, любимый мой.
Ты держал меня на руках долго, любовался мной, — и я трогала руками твои волосы, виски, веки, брови, запоминая тебя — навек, благословляя — навек, — и ты понес меня так, на руках, к окну, раскрытому в зиму и в ночь, а кто его раскрыл и когда, мы и не заметили, может быть, ветер, да, ветер, наверно, и я глянула в окно, покосилась вниз, в кромешную ночь Вавилона, — а под окном, далеко, внизу — мы парили в страшной высоте — сияла, мерцала, мигала мириадами огней страшная ночь, мы видели великие огни Вавилона, и я вздрогнула — умирать!.. — ведь это один раз в жизни, ведь это же навсегда, это понять невозможно. Я пыталась понять. Я обернула к тебе заплаканное лицо. Обхватила крепче шею твою руками и прижалась мокрой щекой к лицу твоему.
— Василий!.. этого не может быть!.. Неужели мы исчезнем… сейчас исчезнем… нас не будет… уйдем с нашей земли… а ведь она была такая красивая… помнишь морского ежа?.. море… ты мне рану зашил… вот она…
Ты влез со мной на руках на подоконник. Карниз был высоко, над нашими головами. Ты не глядел вниз, на россыпь огней Вавилона. Ты глядел на меня.
Он обнял крепче старую женщину у него на руках. Хотел размахнуться и бросить ее вниз. Закрыл глаза. Испугался. Представил, как она летит в вышине, во мраке одна, без него. А потом он отталкивается ногами от подоконника, летит за ней коршуном, раскинув руки, дико, одиноко крича. Нет. Они не должны врозь. Они не могут врозь.
Он обхватил ее могуче, накрыл всем телом — плечами, лопатками, грудью, спиной, — слился, сросся с ней, шагнул во тьму, и комок из двух сплетенных в последнем объятье тел полетел стремительно вниз, и редкие ночные вавилоняне видели, как разбились они — сразу, насмерть, о черный камень, не жили ни мига, ни часа, Бог дал им легкую смерть, — а наутро посланные Властями Вавилона находили близ знаменитого борделя, что в стиле Ямато, головы, ноги, разметанные волосы, кисти рук и драгоценные украшенья двух людей, мужчины и женщины — молодых и красивых, видимо, любовников, пришедших в бордель с улицы, уединиться там вместо гостиницы для совершенья долгожданного любодейства своего, — а может, это были просто именитый гость Веселого Дома и красивая бойкая девочка, украсившая себя для ночи любви яхонтами и сапфирами, хризопразами и смарагдами, — обломки браслетов, перстни, рассыпанные связки бус тоже находили рядом с разбившимися несчастными уличные мальчишки и подбирали, клали за пазуху и за щеки, чтоб не отняли, — а еще, конечно, розовыми жемчугами, восточным Яматским камнем; да и погибшая девушка слишком смахивала на чистокровную яматку, не на русскую — с найденной страшной, окровавленной головы глядели застывшие раскосые черные глаза, вились на висках черные волосы. В черном пучке, в прическе мертвой нашли и воткнутый маленький восточный ножик — возможно, для разрезанья книг или чистки ногтей. Высказывались предположенья, что девушка сперва убила своего возлюбленного, приревновав его, или еще за что отомстив, а потом, подтащив его к окну, вывалилась вместе с ним на мостовую. Этот домысел отвергли. Таким ножиком невозможно было убить даже птичку. Даже маленького снегиря.