Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
Я действительно не был в восторге.
— А чего бы ты хотел? — огрызнулся он. — Тебе надо, чтобы братья убивали друг друга и чтобы отец дрался против своих сыновей? Да? Конечно! Я так и думал.
На это я сказал, что было бы неплохо, если бы он, интеллигент, к тому же вдоволь понюхавший пороху, хоть сколько-то поднялся над уровнем суждений своей консьержки или хозяйки ближайшей мелочной лавочки.
Я прибавил также, что романы вроде прочитанного им для того и пишутся, чтобы разжижать разум и волю читателей, а сие весьма важно ввиду надвигающейся
войны с Гитлером, который сейчас упражняется в Испании, но поглядывает на Францию.
Удар, видимо, пришелся, что называется, под вздох. Ренэ помрачнел и замолчал.
А я, в который раз, старался понять, что это: леность мысли, страх перед мышлением или еще что-нибудь? Я видел куриную слепоту обывателя, а страдал ею немолодой парижский адвокат, человек образованный, начитанный и во всем прочем весьма неглупый.
Впрочем, нет. Он не был слеп. После долгого молчания, посмотрев на меня тяжелыми глазами, Ренэ неожиданно сказал:
— За молодых обидно... Их ждет война, и — ты заметил? — никто даже не пытается хоть как-нибудь ее приукрасить, хоть наврать о ней что-нибудь, чтобы она выглядела чуть пристойней. Нас по крайней мере обманывали, нам говорили разные слова о Справедливости, о Цивилизации. А теперь даже не обманывают.
Он пояснил:
— Правда, это было бы трудно. Все слишком ясно: от сыновей требуют, чтобы они были побеждены и отдали свою родину Гитлеру. Моральный развал. Полный моральный и политический развал!
Он снова умолк, стал набивать трубку, потом раскуривать ее, потом тянул свое пиво.
— Третьего дня жена пошла с детьми на Выставку, она хотела посмотреть ваш павильон, — ни с того ни с сего сообщил он.
Это была диверсия в сторону от темы нашего разговора. Я решил, что ему не хочется говорить о том, что слишком его мучает. Возможно, так и было. Но он не мог себя сдержать. Я спросил, понравился ли жене наш. павильон. Оказалось, она туда це могла попасть.
— Какое там! Разве так это просто? Давка, толкотня, смертоубийство. Она побоялась за детей.
И тут он сразу перешел к главному:
— Интересно все-таки, почему люди так прут к вам? Что они думают там увидеть? Какой аттракцион? Сиамских близнецов? Нет. Теленка о двух головах? Нет. Лошадь, которая говорит по-английски? Тоже нет. Тогда что же? Интересно, какова природа этого любопытства?!
Я спросил, что сам он думает по этому поводу.
— Не знаю, — сказал он раздумчиво. — Возможно, люди ломятся к вам просто-напросто в поисках оптимизма. Вот и вое. Если окажется верно, что у вас более справедливые порядки и более разумная жизнь, если окажется, что это правда, людям будет во что верить, быть может, на что надеяться. Пойми это...
Я обрадовался, услышав из уст этого интеллигента слова, полные такого большого и ясного смысла.
п
Бродя в эту теплую летнюю ночь по затихшему Парижу, мы неожиданно дошли до Фондовой биржи. В этом здании бьется исступленный пульс капитализма. Здесь люди богатеют и разоряются в течение одного дня, здесь они разоряют друг друга, здесь решаются вопросы войны и мира и судьбы народов.
Ренэ спросил, есть ли подобное учреждение в Москве.
Я объяснил, что в Советском Союзе есть, конечно, сумасшедшие домр, но только для больных, а фондовые биржи вроде парижской нам не нужны.
Но он, кажется, не слышал меня.
Помолчав, он заговорил снова, будто подводя итог каким-то собственным рассуждениям:
— Воображаю, как вам должно быть трудно. Потому что есть много путеводителей по прошлому, хотя бы исторические романы и учебники, а путеводителей по далям будущего нет, извольте сами тыкаться и нащупывать дорогу. Этак не трудно и сбиться. Но, по-моему, направление у вас взято правильно. Наконец-то,— сказал он, — делается что-то настоящее для торжества справедливости!
Нет, сегодня Ренэ положительно радовал меня.
Но эта радость была преждевременной.
— Я только со страхом думаю о том, — признался он через минуту, — что нечто подобное может произойти и у нас, во Франции!
В голосе его прозвучала даже некоторая растерянность.
— Почему? Чего ты боишься? — воскликнул я.
Он ответил:
— Я бы не хотел, чтобы мои дети стали пролетариями. Им так хорошо живется! Я не могу, ну, просто не могу лишить их комфорта. Они так привыкли жить хорошо...
Секунды не прошло, и он спохватился:
— Заметь и запомни: я себя презираю за эту слабость. Было бы честней позаботиться о моральном здоровье детишек, привить им какую-нибудь цель в жизни и веру в жизнь. Это было бы разумней и честней, чем оставлять им деньги. Но я не могу... Я, знаешь ли, и сам уже привык к хорошей жизни...
Иной читатель спросит, пожалуй, вступил ли я с ним в дискуссию.
Нет, не вступил. Даже не подумал. Буржуазия — это буржуазия. Пускай расшатаны ее моральные и политические устои, но покуда у нее есть деньги, она еще может удержать нужного ей человека. Пусть он ее ненавидит и презирает, как мой Ренэ, например, — она его не выпустит, она не даст ему перейти на сторону врага. Да он и сам не решится: он привык хорошо жить, и ему трудно от этого отказаться. Гораздо проще презирать самого себя и свою слабость.
12
В 1937 году, летом, застрелился писатель Дриэ ля Рошель, человек талантливый, участник ' войны, автор волнующей книги «Комедия войны», вышедшей в Москве в моем переводе.
В первые послевоенные годы Дриэ сблизился с передовыми писателями, печатался в журнале «Эроп». Потом он, по-видимому, понял, что невозможно остановить мышление на полпути к чему-то, надо все додумать до конца. Додумав, он убоялся выводов, порвал с левыми и ушел к правым. Там он определился сначала/ в одну фашистскую лигу, потом в другую. Додумав все до конца, он застрелился.