Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
Однажды он сказал мне:
— Беда, времени нет заниматься живописью. Я только тогда и берусь за кисти, когда сижу в тюрьме. Но в последние годы меня как-то держат на свободе. Вот живопись и заброшена.
И громко рассмеялся.
Дар живописца он унаследовал от деда, художника, ученика великого Курбе. А вот кому он был обязан литературным талантом, не знаю, но первая книга его стихов вышла в 1913 году, когда автору исполнился двадцать один год.
Однажды он рассказал мне о своем экзамене по литературе в Сорбонне, когда он проходил испытания на звание бакалавра.
Для сочинения были предложены две темы. Одна о Бюффоне, другая о средневековых трубадурах.
— Тема о Бюффоне довольно шаблонна, — сказал Вайян. — Я выбрал вторую, о трубадурах. Черти меня понесли перевоплотиться в поэта, который бродит по полупустынным дорогам Франции, встречает других таких же бродячих поэтов, и воинов, и пилигримов, и воспевает рыцарские турниры, и доблесть в борьбе с неверными, и красоту надменных дам, и так далее, и так далее. В довершение всего я так увлекся, что перешел
на стихи... Представляете, экзаменационное сочинение—и вдруг в стихах! Но что делать, мне было семнадцать лет! Наконец все написано, сдано, мы выходим в коридор. И тут все товарищи начинают доказывать мне, что я сам себя погубил, потому что куда вернее было писать про Бюффона, а не влезать в истории с трубадурами. Все говорили, что трубадуры — западня, ловушка для дурачков. В общем, меня убедили, что на устный экзамен я могу не соваться. И если бы не отец, я бы не пошел. Я был уверен в провале. И все-таки пошел. Стою перед экзаменатором и дрожу. И вдруг он говорит, что обратил внимание на мою письменную работу, что она оказалась лучше всех представленных и получила самый высокий балл. Я слушаю, и мне начинает казаться, что это галлюцинация. Доработался-таки!.. Потом он говорит, что именно из-за столь высоких качеств моей письменной работы он хотел бы знать, что я думаю о французском романе семнадцатого века. Актуальный вопрос! Но провалить меня на этом не удалось. Семнадцатый век и произведения мадемуазель де Скю-дери я все-таки знал. Это был мой конек! Я вскочил, дал шпоры и понесся! «Артамена»! «Кир»! «Жеманницы»! «Клелия»! Я мчался, уже ничего не видя и не слыша. Я куда-то несся, у меня дух захватило.
Внезапно он меня перебивает:
«Можете идти. Я вижу, что не ошибся в вас...»
Я не заставил себя упрашивать и пулей вылетел в коридор. Там сидел служитель. Я спросил его, как фамилия экзаменатора.
«Которого? Этого, в усах?»
«Да, в усах».
«В высоком воротнике?»
«Да! Да!»
«Это мсье Ромен Роллан».
Вайян сделал эффектную паузу и прибавил:
— Вы, кажется, собираетесь к нему сегодня вечером? Передайте привет...
К талантам Вайяна надо прибавить великолепный ораторский дар. Вайян захватывал ум и сердце слушателя, хотя принадлежал уже к другой, не жоресовской школе. Жорес и особенно другие ораторы его эпохи, которые вольно или невольно подражали ему, сильно
напоминали трагических актеров, выступающих в репертуаре Расина или Корнеля. Мастерство оратора в том и состояло, что, говоря на прозаическую тему из живой, текущей жизни, он достигал такого же пафоса, как актер, декламирующий стихи.
После первой мировой войны эта школа стала уходить п прошлое. Вероятно, тому было много причин, но немалую роль сыграло, я думаю, и появление ораторов-коммунистоб. Они избегали декламаторских приемов, эффектных повышений и понижений голоса, театральных жестов и поз. Они пришли с новыми мыслями, с новыми доводами и аргументами, им нужно было новое ораторское искусство — простое, доходчивое, сила которого заключалась бы в ясности, простоте и точности найденного слова.
Вайян-Кутюрье был великолепным оратором этой новой школы. К тому же он прекрасно владел голосом, а голос у него был приятный, и хотел того оратор или нет, но ко всем доводам разума, которые он предлагал слушателю, ко всей покоряющей искренности его убеждения все-таки примешивалось и высокоэмоциональнсе личное его обаяние.
У Вайяна было широкое, открытое лицо, большой рот, нос картошкой, мягкий, добрый и веселый взгляд, высокий лоб и непокорные волосы. Этот гасконец был чем-то похож на русского. На одной фотографии, где он изображен совсем молодым, с незастегнутым воротничком, галстуком набок, волосами в беспорядке и озорными глазами,— это русский парень, ему бы еще только темно-синюю косоворотку.
Не только глаза — сам он был озорной.
Об одной его проделке мне рассказал итальянский писатель Джованни Джерманетто.
В 1932 году Итальянская компартия подняла международную кампанию в защиту Грамши, которого Муссолини держал в тюрьмег Джерманетто уже выступал на массовых митингах в Лондоне, в Осло, в Стокгольме, в Брюсселе. Он хотел выступить и в Париже, но это было не так просто: Андре Тардье, который стоял тогда у власти, симпатизировал Муссолини. Итальянским эмигрантам надо было вести себя потише, если они не хотели, чтобы их выслали в Италию.
Джерманетто обратился за содействием к руководству Французской компартии. Дело было возложено на Вайяна.
— Я очень обрадовался, — рассказывал мне Джованни. — Ты знаешь, что он был за человек, Вайян? Умный, энергичный, смелый. Я только не знал тогда, на какие проказы он способен. Сначала он сказал, что, конечно, выступить я должен и устроить это легко. Но как тут исхитриться, чтобы не попасть в полицию? Вот в чем вся штука! Он сказал, что подумает. На другой день у него было готово решение. Только мы встретились, он говорит:
«Я думаю, ты смело можешь выступить. Ничего! Я тоже выступлю. Напечатаем афиши, расклеим по всему городу и выступим. И — ничего! Полиции тебя не заполучить. У русских есть такая поговорка: «Свинья кушает, только если бог подаст». Что-то в этом роде. Давай смелей!»
Вайян прибавил, что снят зал Кадэ — специальное помещение для собраний.
В день митинга Джерманетто отвезли туда с самого утра.
— Почему так рано? —спросил он у приехавшего за ним французского товарища.
— Не знаю, — ответил тот. — Вайян велел.
На улице Кадэ кое-что стало понятным. Оказалось, как раз перед входом'в зал — овощной рынок.
Было утро. На базаре — куча народа, сутолока, толкотня, все заняты картошкой и капустой.
— Никто и не заметил, как мы шмыгнули в помещение,— рассказывал Джерманетто. — Это мне понравилось. Я увидел, что Поль работает хитро. Молодец! Хотя, с другой стороны, главное было не столько в том, чтобы незаметно ввести меня в помещение, сколько в возможности тихо уйти оттуда. Но об этом я размышлял, сидя уже как бы в одиночке, потому что французский товарищ запер меня и уехал. А днем Жан Фре-виль приносит мне поесть и рассказывает, что полиция затеяла перед домом какую-то подозрительную возню. Зачем-то она устанавливает на тротуаре, перед входом, мощные прожектора. На какого черта ей прожектора? Что она собирается освещать? Чего она не видала?