Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
Тургенев писал: «Старайся жить! Оно не так легко, как кажется».
Игнатьев хорошенько испытал на себе всю глубину этих слов. Трудно, очень трудно взять все свое прошлое, все свое воспитание, все моральные устои, привычки, навыки, семейные традиции, взять и поломать, как щепку о колено, и выбросить, и пойти навстречу неизвестности, риску, тревогам, опасности, — пойти потому, что этого требуют новые представления о справедливости, о родине, о народе.
Но Игнатьев был из тех людей, для которых приведенные выше слова
в
Алексей Алексеевич часто болел. То воспаление легких, то подагра нередко сваливали его на месяц и на два. Считалось за счастье, когда он начинал ходить по комнате, опираясь на две палки. Но он терпеть не мог говорить о своих болезнях.
— Бог с ней, с подагрой. Пусть ею врачи занимаются,— отвечал он на расспросы о здоровье и переводил разговор на другие темы.
Восемнадцать лет встречались мы с супругами Игнатьевыми в Москве, у нас установились простые отношения, но я не помню случая, чтобы кто-нибудь из них стал говорить о себе, о своих болезнях, о трудностях жизни, о мелочах своей или чужой жизни, о том клейком и ползучем, что называется бытовщиной. До Игнатьевых это просто не доходило. Они жили как бы на другой волне.
Игнатьевы вели в Москве открытый образ жизни. У них было множество знакомых в мире литературы, театра, искусства, науки. Каждый вечер у них бывали гости, либо они сами выезжали. Они не пропускали ни одной театральной премьеры, ни одного нового концерта, ни одного вернисажа, читали множество газет, толстые журналы, все литературные новинки. Это и был круг их интересов.
Как у всех смертных, у них были, конечно, и свои слабости. Но воспитанные люди тем и отличаются, что их слабости могут причинить неприятности и хлопоты только им одним и никому больше.
Алексей Алексеевич, например, был гурман. Он платил за эту свою слабость тяжелыми приступами подагры, но, видимо, не считал цену слишком дорогой и смотрел на свою болезнь свысока.
Однажды к обеду подали бифштексы, да еще жаренные в перце.
Я ужаснулся: подагрикам вредно даже произносить вслух такие слова, как бифштекс и перец.
Но Алексей Алексеевич ответил:
— Я, знаете, все лечебники изучил и вижу, что мне, при моих болезнях, можно только натощак застрелиться.
Он был не только гурманом, но и первоклассным кулинаром.
В первый раз, когда мы с женой были приглашены к Игнатьевым обедать, что-то задержало нас, и мы Опаздывали.
Раздался звонок. Я услышал голос Натальи Владимировны:
— Что же вы не едете? У него уже все готово?
— У кого — у него?..
— Да у комбрига же!..
Приезжаем, входим в переднюю, дверь из кухни открыта. Игнатьев стоит в бархатной куртке, шея по-по-варски повязана полотенцем. Так он и вышел к нам здороваться.
За столом
А Наталья Владимировна сказала:
— Подумайте, я и чая толком заварить не умею. Я отношусь к еде совершенно равнодушно, только бы не быть голодной. А Алексей Алексеевич вот какой повар!
— Вообще он ужасный человек, поверьте мне! — продолжала она. — Все, что он делает, он старается сделать хорошо. Если бы его назначили дворником, у него двор был бы самый чистый в городе.
Игнатьев громко расхохотался, откинулся на спинку стула и протянул:
— Как-кая пре-лесть!
Однако прибавил:
— А ведь верно. Ты только не сердись, Наташечка, но я даже уверен, что каждый обязан делать как может лучше все, что делает.
Этому трудному правилу Игнатьев подчинялся, как строгому закону. Он не умел иначе.
Игнатьев был наделен талантом общения с людьми. Он изумительно рассказывал. Его можно было слушать, не замечая, как уходит время. То, что написано в мемуарах, он неожиданно дополнял какой-нибудь сверкающей подробностью или интонацией, мимикой, жестом, позой, и получался новый рассказ.
Он хорошо знал музыку, играл на рояле, любил Бетховена. У него был приятный баритон, и он чудесно пел, сам себе аккомпанируя на гармони, солдатские песни вроде Шереметевской, про улана Мальвана и др. Иногда он брал гитару и пел старинные романсы, или песню «Зонтов», кем-то сложенную в маньчжурском походе, или особенно 'любимые им цыганские песни.
Однажды я присутствовал при том, как его друг Иван Семенович Козловский пел для него под гитару.
Игнатьев слушал, откинув голову и закрыв глаза, а по щекам медленно катились слезы.
В один прекрасный зимний вечер, когда Игнатьевы были у нас, их ожидал сюрприз.
Раздался звонок. Дверь из столовой в переднюю оставалась открытой, и Игнатьев со своего места увидел, что пришла женщина, закутанная в крестьянский платок. На ногах у нее были валенки. Она поставила в угол принесенный ею предмет, завернутый в какую-то суконку. Размотав платок, сняв пальто и сменив валенки на туфли, женщина вошла в столовую.
Ей было лет пятьдесят. У нее был большой крестьянский лоб и крупный нос. Вряд ли Игнатьевы расслышали ее фамилию, хотя я ее представил.
Новая гостья была женщиной умной, образованной, интересной и прекрасной собеседницей. Держала она себя с милой простотой и непринужденностью. Когда моя жена попросила ее спеть, она согласилась и сразу пошла в переднюю, за гитарой: это и был предмет, завернутый в суконку.
У женщины с лицом крестьянки оказались маленькие и изящные ручки. Это бросилось в глаза, когда она стала перебирать струны.
— Что же вам спеть? — спросила она и сама предложила:— Хотите цыганскую?
— Да-да, пожалуйста! — воскликнул Алексей Алексеевич.