Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
Эти старые воспоминания были для нас сейчас воспоминаниями спокойными: они относились к таким далеким временам! Но внезапно в них ворвались муки сегодняшней жизни.
— И что ты с ним сделал, с этим чертом? — спросил я.
— А что мне было с ним делать? В конце концов, он исполнял то, что ему приказали. Он не так уж был виноват. Что с него взять? Кто был хорош в этом деле, так это префектура. Из-под Вердена мало кто возвращался. Это был, можно сказать, город смертников. И префектура не придумала ничего лучше, как послать филеров и провокаторов подслушивать, о чем говорят эти обреченные!
— Но ведь ты был социалист, — сказал я.
— Тем более! Социалисты шли впереди всех самых ярых реваншистов. И я тоже. Префектура должна была это знать. Но я и на префектуру не обижаюсь. Нельзя требовать, чтобы
странцев продавал Германии французские военные материалы? И вообще кто затеял войну? А?» Вот чего буржуазия боялась со стороны социалистов. Это все-таки было лестно... В ту минуту, конечно. А самое паршивое наступило потом.
— Когда потом? — спросил я.
— После войны, когда в народе действительно поднялись все эти неприятные вопросы. Социалисты пришли тогда к буржуазии проситься, и она взяла их и держит до сих пор на самой вонючей работе, какая только возможна. Ты знаешь, что они делали в сентябре 1939 года? Правительство готовилось раскрыть ворота Гитлеру, и надо было покончить с коммунистами, потому что они одни стояли поперек дороги. Кто же тут особенно отличился? Социалисты! В парламенте они взбегали на трибуну один за другим и кричали, что о депута-тах-коммунистах долго и говорить не стоит: каждому пулю в затылок — и все. Леон Блюм призывал социалистическую партию одобрить все меры против коммунистов, вплоть до смертной казни. А все для чего? Чтобы сдать Францию Гитлеру без помех. Об этом больше всех заботились социалисты. Те самые, которых буржуазия еще боялась в первую мировую войну. Вот они тебе, «Очерки нашего времени»!
4
Мы встретились четырнадцатого июля сорок третьего года и вспоминали, как протекал этот день в Париже, когда мы были студентами.
На улицах творилось такое, будто королевскую власть свергли только что, сегодня утром, а не сто двадцать пять лет назад.
Однако воспоминания наши были все-таки грустны. И не потому только, что в Париже тогда торчали немцы.
Еще задолго до войны само французское правительство избегало празднеств в день четырнадцатого июля, ограничивало их, притесняло, а то и вовсе запрещало. Республике запрещалось праздновать день своего рождения!.. Старая бабушка стала старой ведьмой. Она плохо спала по ночам: ей снились коммунисты
—' Помнишь, — сказал Жан-Ришар, — на этот день в Париж приезжала масса иностранных туристов — просто поглазеть. Они говорили, что четырнадцатого июля якобы особенно ярко сказывается национальный характер французов. Мол, французы любят веселиться. Такой они народ.
Мне послышалась какая-то нотка обиды в его голосе.
— Это разве неправда? — спросил я.
— Это половина правды, — отрезал Жан-Ришар.— Национальный характер французов сказался не вечером четырнадцатого июля 1789 года, когда они танцевали на развалинах Бастилии. Он сказался немного раньше — утром этого дня, рано утром, когда народ пошел на штурм неприступной крепости. И не забывай, народ не имел никакого оружия, ничего, кроме ярости и надежды. Многие хотят забыть эту подробность, но такая забывчивость плохо пахнет. Она рассчитана на то? чтобы принизить подлинный характер французов, величие французского народа. Ты меня понял? Сначала была повержена Бастилия, и только потом французы водрузили на развалинах плакат с надписью: «Здесь танцуют». И народ танцевал. Он проверил себя на трудном деле и радовался своей силе. Можешь ты это понять?
Блок прервал себя.
— Похоже, что я держу речь на митинге? — сказал он и сам рассмеялся.
— Похоже! — признал я.
После небольшой паузы он все-таки прибавил, хотя и более спокойно:
— Ничего! Франция еще будет танцевать! И до упаду!..
5
Приехал с фронта один мой приятель, служивший
В дивизию прибыла группа артистов. Исполняли отрывки из «Человека с ружьем» — главным образом сцены, в которых участвует Ленин. С утра загримировались и выехали в войска, на передовые. За день успели выступить два раза, — дни стояли короткие.
Солдаты смотрели и слушали затаив дыхание.
Любопытно, что оба раза, когда представление кончалось и грузовик, только что служивший сценической площадкой, снова готовился к отъезду, солдатская масса, точно опомнившись, начинала кричать:
— Ленина! Ленина!
— Пусть выступит Ленин!
— Пусть Ленин скажет слово солдатам!
— Ленина давай!
Было что-то трогательное и волнующее в этой наивности. Ведь солдаты знали, что перед ними актер. Почему же они требовали, чтобы актер произнес речь как бы от имени Ленина? Какая психологическая пружина здесь сработала?
Я рассказал эту историю Блоку, когда мы возвращались из радиокомитета. У дверей «Националя» я закончил свой рассказ.
— Это великолепно! — воскликнул Жан-Ришар.— Просто великолепно! Это из тех вещей, которых никто не придумает. Никакой писатель! Так бывает только в жизни!
Было поздно. Я попрощался и ушел.
Встречаемся на другой день.
— Вчера я весь вечер думал об этих твоих солдатах, которые хотели послушать Ленина, — сказал Жан-Ришар.— Огромная тема: взаимоотношения между народом и государством. Сейчас я тебе что-то расскажу. Ты знаешь, что во время войны французское правительство внезапно вспомнило о Руже де Лиле? Слыхал? Его прах перенесли во Дворец инвалидов, где лежит Наполеон. Ты слыхал об этом? Автор «Марсельезы» умер забытый всеми. Спохватились спустя восемьдесят лет после его смерти и потащили во Дворец инвалидов. Воздали почести! Чего вдруг? Очень просто! Народу осатанела война, в армии пошли бунты и мятежи, в тылу то же самое. Тогда понесли Руже де Лиля. Вроде как в деревнях устраивают крестный ход. Ты когда-нибудь видел крестный ход во Франции?
Я сказал, что видел крестный ход и в Бретани, и в России и знаю, что это такое.
— Но в деревнях за крестным ходом идут крестьяне — народ пускай темный, но во всяком случае искренний, верующий. А в Париже, когда тащили Руже де
Лшщ, собралась обычная светская публика: господа в цилиндрах, дамы в сногсшибательных шляпах и барышни из хорошего общества с чуть вздутыми животиками, которые называли «маленькие три месяца». Ты помнишь? Крик моды военного времени! Быть беременной или хоть казаться беременной считалось актом патриотизма. Под юбочку подкладывался небольшой слой ваты, не больше, чем на «три месяца». Вся эта публика ринулась во Дворец инвалидов, как обычно бросается на театральные премьеры и вернисажи. Пуанкарэ произнес напыщенную речь. Он говорил, что под звуки «Марсельезы» народ Франции ведет войну за пресловутую Справедливость и т. д. и т. д. А на фронте произошло в это самое время вот что. К нам на фронт тоже приезжали артисты. Обычно их слушали с удовольствием. Но тут вышла неприятность. Выступила артистка, к тому же, представь себе, молодая и красивая. Она имела все права на внимание публики. А публика ее прогнала со свистом и улюлюканьем. Потому что она завернулась в трехцветный флаг, стала в позу Свободы с картины Делакруа и запела «Марсельезу». Сразу поднялось такое, что бедняжка не знала, куда деваться. Она удирала со всех ног. Это не было галантно со стороны солдат. Но что ты хочешь! В четырнадцатом году каждый уже отлично понимал, что попался на удочку. Оркестр играл «Марсельезу», на крючок посадили приманку под названием патриотизм, солдат клюнул и повис на крючке. Поняв это, он хотел, чтобы ему по крайней мере не морочили больше голову с «Марсельезой» и с патриотизмом. Он имел право на то, чтобы ему не морочили голову.
И почти без всякого перехода, после еле уловимой паузы, Блок вернулся к моему рассказу:
— Я все думаю об этих солдатах и Ленине. Я хочу их понять, проникнуть в их психологию.
Мы не виделись два дня. Едва я вошел, он вскочил и протянул мне книгу:
— Нашел! Нашел-таки! Эти твои солдаты с Лениным не давали мне покоя. Что-то мне в этой истории слышалось знакомое. Где-то я что-то подобное видел или читал. Наконец вспомнил! Я позвонил в Библиотеку иностранной литературы, и мне прислали эту книгу.