Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
Супруги Блок вернулись из эвакуации в Москву очень скоро, и мы снова стали встречаться.
Теперь Блок жил в Москве уже как борец.
Каждый день на его поруганной родине люди, с риском для жизни, приникали к тайным радиоприемникам, чтобы услышать: «Говорит Москва! У микрофона Жан-Ришар Блок».
Я видел, как он готовил свои радиовыступления. Головная боль, грипп, приступ гипертонии — ничто не было препятствием.
Однажды я пришел, когда медицинская сестра накладывала ему на голову повязку: она только что сняла с затылка пиявки, набухшие кровью.
—
Как только она ушла, он сел за работу: надо было подготовить выступление. Во Франции люди будут сидеть у радиоприемников, вертеть ручку, ждать, а он не придет?
Тексты выступлений Блока по Московскому радио вышли в Париже отдельной книгой. Это — памятник эпохи и памятник самому автору.
Девятого мая 1942 года он говорил:
«Завтрашний день принесет Франции два воспоминания, резко отличающихся одно от другого: 10 мая 1430 года — день Жанны д’Арк, день, когда Франция была спасена. И 10 мая 1940 года—день, когда отечество было предано. Но разберемся между этими двумя воспоминаниями, которые, по воле случая, приходятся на один и тот же день. История Жанны д’Арк насчитывает пять столетий в прошлом. И вместе с тем это история завтрашнего дня. В 1942 году Франция гораздо ближе к 1430 году, чем к 1940-му. 10 мая 1940 года — это прошлое. Жанна д’Арк — это будущее, это завтрашний день. Французы уже вправе утверждать, что это день сегодняшний».
Подчеркиваю: это было сказано в мае 1942 года. Немцы рвались к Сталинграду, чтобы переправиться через Волгу и пойти на Москву с востока. Они лезли и лезли, и трудно было остановить их. Впереди была Сталинградская эпопея, положение на фронтах все усложнялось. Реальная обстановка не могла быть источником оптимизма Блока. Этот оптимизм держался на вере в советский народ, в его силы, в его историческое призвание.
Глазами иностранца Блок замечал многое, что мы воспринимали уже менее остро. Он подчеркивал для сведения французов, что вот война в разгаре, а в Москве открыта новая линия метро, что удостоены премии стихи Маршака, и роман Оренбурга, и симфония Шостаковича, и труды академика Иоффе, и книга рассказов о героической обороне Ленинграда, написанная Н. Тихоновым в самом Ленинграде.
Он говорил Франции, что москвичи сидят подтянув животы и при затемненных окнах, но они вйДят завтрашний день и победу, потому что борются за нее и верят в нее. Каждый день находил он для своей родины новые слова ободрения и надежды. Он напоминал соотечественникам, что много европейских государств упало перед Гитлером на колени, лицом в грязь. И это возмутительно, потому что поругано достоинство старых цивилизованных народов. Но не надо падать духом: есть народ, который защищается и победит.
Так француз-патриот вливал в соотечественников свою кровь и свою веру. ,
Мы оба сотрудничали тогда во французской редакции Московского радио. Однажды вечером, когда мы возвращались оттуда, Блок пригласил,
Случайно заговорили о том, что такое храбрость. Оба супруга читали мой роман «Иностранный легион», конечно во французском переводе.
Жан-Ришар спросил о Лум-Луме, герое романа:
— Он был действительно храбрец?
— Он был отчаянная голова! — сказал я. — Это не одно и то же.
Отсюда и пошел разговор о том, что такое храбрость.
— Только не говорите оба одновременно! — потребовала Маргерит. — Пусть будет как в хороших английских романах: «Капитан придвинул кресло к камину, набил трубку, откашлялся и начал»...
Начать было предложено мне.
Я рассказал историю, которая действительно со мной случилась.
В августе 1914 года, как только мы, иностранцы, были приняты в армию, нас направили из Парижа на подготовку в Блуа и разместили в казармах пехотного полка. Полк ушел на фронт, казармы пустовали. Но все мы поместиться не могли. Часть волонтеров увели в другое помещение, далеко за Луару. А я остался в казармах. Там был и штаб. Туда доставлялись письма для всех легионеров.
На третий или четвертый день я узнал, что у меня есть в Легионе однофамилец, некий Макс Финк: мне вручили письмо на его имя. Я было хотел отказаться, вернуть письмо, но побоялся, что оно пропадет, а тот парень, быть может, ждет, тревожится. Я понес ему письмо, но, не застав, попросил дежурного сказать Максу Финку, чтобы впредь он сам ходил за своей корреспонденцией. .
Еще раза два или три я все-таки относил ему письма, но снова не заставал его. Очень просто: я приходил по вечерам, после учения. А в эти часы все уже сидели по кабакам.
Чертов Макс! Впрочем, скоро я забыл о нем: его батальон ушел на фронт, письма на его имя больше не приходили.
С фронта шли очень плохие вести, одна другой хуже.
И вот мы как-то стоим на плацу и видим, как стая самолетов тянет на юго-запад. Кто-то сказал с тревогой в голосе, что ничего хорошего в этом нет. На другой день стало известно, что Париж попал под непосредственную угрозу и министры вылетели в Бордо. Их-то мы и видели в воздухе.
Естественно, чем хуже на фронте дела, тем страшнее солдату.
Но что же это, собственно, за чувство — страх?
Мне, например, пришло в голову, что на фронте я того и гляди могу быть ранен.
По-видимому, эта мысль была навеяна именно неприятными разговорами, которые начались в казарме и в городе после эвакуации правительства.
Я слыхал, что в случае ранения надо больше всего опасаться столбняка. Купив в аптеке порошок, который, по словам аптекаря, полностью предохраняет от этой болезни, я успокоился.
Наконец подошла наша очередь ехать на фронт. Прибыли мы под вечер, на передовую вышли ночью. Было темно, тихо и жутко. Меня сразу поставили в траншее, у бойницы. Стало светать. Из сырого утреннего тумана медленно, туго, точно нехотя выползали очертания предметов. Я увидел голое дерево, скирду, часового с ружьем, сжатое поле и множество убитых — французов и немцев. Все лежали вповалку.