Искатель. 2013. Выпуск №5
Шрифт:
— Да я ведь привык. Боязно как-то.
— Так перепривыкать не придется! Целую комнату — тебе под мастерскую! Главное, кисти в раковине не мой! Или у тебя есть еще требования?
И тут я увидел, чем на самом деле светятся его глаза. Из них искрами била хитреца.
— Вообще-то… Вообще-то, есть, — загадочно улыбнулся Лысый.
Он нерешительно огляделся по сторонам, как будто кто-то мог подслушивать нас в его машине, стоявшей в полпервого ночи на дороге между лесом и заброшенной стройкой на окраине Озерного.
— Я хочу написать картину вместе с ним.
Пауза расползлась почти на минуту.
— Это… как? — Я изо всех сил напрягал фантазию, но идея была явно за ее пределами.
— Как, как? Ясное дело, с
— Да как ты себе это представляешь?! Он в свою мастерскую не то что меня — родных не допускает! Да и не пишет он давно…
— Ну прорвись как-нибудь! Попроси нарисовать что-нибудь для тебя. В конце концов, — он пристально на меня посмотрел, — эти исследования нужны тебе! Меня они вряд ли спасут.
— Да! Да! Да! Они мне нужны! Сто, тысячу раз нужны, и я это признаю. Но тебе-то на кой черт эта картина сдалась?!
Он вдруг посерьезнел так, будто фотографировался на паспорт.
— А вот сдалась, знаешь ли. Что я видел в своем замкнутом пространстве? Что? Мольберт и монитор? Ни мира, ни женщины, ни семьи! Может у меня быть одна воплощенная мечта? Не вернисаж и не слава — так хоть какой-то обрывок реальности!
Почти плакал.
— Нравится мне, как он пишет. Он — как отдушина. Как линия горизонта — пока ее видно из окна, все кажется не таким безысходным. Не хочешь ему про меня говорить — так помоги хоть с этой малостью. И делай со мной что хочешь.
Сперва я, конечно, пригорюнился. Шутка ли — заставить летать птицу, которая давно только бегает да копается в листве! И тут Валентиныч сообщает о своем перерождении. Мир снова становился цветным. Засверкать в лучах солнца ему мешал пустяк: надо было как-то проникнуть в святая святых. Я принялся постоянно прогуливаться у театра, карауля Северцева. Стал задавать ему наводящие вопросы и выстраивать намеки — вначале полупрозрачные и сложносочиненные, а потом прямые и грубоватые. Впустую: Валентиныч легкой, почти невесомой рукою едва касался моего плеча и произносил что-то вроде: «Ну зачем наблюдать процесс, когда скоро увидишь итог? К тебе пациенты тоже ведь не ради процесса ходят». Или: «Вот когда выставку сделаю — а я сделаю, так и знай! — первым тебя приглашу!» Просить изобразить что-то мне в подарок тоже было бы глупостью. Он бы изобразил, наверное, — только все равно не приобщая к секретам.
Но, как это часто случается с подобными историями, помог божественный «вдруг». Он привел меня на дачу к Валентинычу, где пахло свежепожаренным шашлыком. Он увлек самого Валентиныча беседой с малоизвестным, но невероятно болтливым театральным художником, брызгавшим слюной вперемешку с лестью и подобострастием. Он оторвал от меня телефонным звонком жену хозяина соседнего коттеджа, которая полчаса сбивчиво описывала предьязвенные симптомы. Наконец, он временно высвободил дом из-под суетливой опеки вездесущей Надежды Ивановны: старуха зачем-то поплелась в сельпо. И вот я снова шляюсь по этим полупустым покоям, заглядывая и туда, куда можно, и туда, куда, в общем-то, не совсем можно, ну да ничего страшного, и туда, куда нельзя ни под каким видом. Коридор, по стенам — рамы с едва различимыми натюрмортами и пейзажами, гостевая спальня, еще одна, бывшая детская, а ныне просто заваленная старыми игрушками комната неопределенного назначения, спальня хозяина с той же бумажной горой, еще одна гостевая… В последней комнате было расшторено окно, а на его фоне чернело нечто большое и угловатое. На миг мне даже стало страшно: показалось, будто нечто — живое и, как в малобюджетном «хорроре», вот-вот двинется на меня. Это был накрытый мольберт. Я почти подлетел к нему. Хотя, даже не поднимая простыню, можно было догадаться, что на полотне: слишком уж пасторальные дали открывались из окна. И поле тебе — уже прибранное, с желтой соломой, и лес вдалеке… Только бы он еще не закончил! Но он, как оказалось, едва начал. На карандашном наброске лишь кое-где виднелись первые мазки. Даже об ушедшей жене я не жалел так, как жалел в эту минуту об оставленном дома фотоаппарате. С собой был лишь телефон с его смехотворным объективом. Нуда вдруг что получится!
— Н-да, качество, конечно оставляет желать… Посмотрим, что можно сделать, — сморщившись, как при виде падали, мой толстяк водил стрелкой мыши по экрану компьютера. — Неужели ничего получше телефона не было?
— Если б было!..
— Ну, линии вроде как различимы.
— Значит, все?!
— Что — все?
— Моя миссия исполнена, и ты приступаешь?
— Какое исполнена?! Где исполнена?! А цвет? Откуда я знаю, как он смешает краски? Откуда мне знать, как он вообще будет работать — «алла-прима» или…
— Алла кто?..
— Никто! Ты хотя бы вид из этого окна снял?
— A-а, черт!
— Вот тебе и «а-а»! Думаешь, все так просто? Это начало! А завершать он может вечно! Веч-но!
Я опустил взгляд. Нашкодивший второклашка перед завучем.
— Ладно. Будем надеяться, что страстью к переписыванию он не болеет. К тому же есть еще я! — с театральной горделивостью Лысый постучал себя кулаком по груди. — На первое время материала хватит, но два-три раза тебе все равно придется еще снять все это дело. В прогрессе, так сказать. И будь добр, аппарат в другой раз прихвати посолиднее!
— А…
— Не бойся. Помню! Можешь приступать хоть сейчас. Кровь пускать будешь?
— Зачем сразу кровь? Сперва заведем анамнез! Это не больно. Думаю, сумеешь выдер…
…жать такой ледяной ветер мне не под силу. И нечего надеяться, что привыкну! Поначалу, во всей этой беготне-мешанине, не заметил. А теперь вот отдышался, огляделся — и почувствовал: ни куртки на мне, ни шапки. Все там осталось. И зябко, и тревожно, и улицы-переулки вокруг сплошь странные. Так всегда ночью в центре: Садовое вроде где-то совсем рядом шумит, но каждый поворот выводит к новой загадке. Куда дальше, где метро — не сообразить. А ведь соображать надо, причем быстрее! На квартиру, конечно, уже нельзя, в мастерскую — тоже. Пасут, пасут, везде пасут. И на электричку, ясно, уже не сесть. Но все равно нужно туда, во что бы то ни стало! Ох, счастье, что кошелек в брюках! Съежившись старой бабой, я ковыляю в ближайший двор, из него — в другой, затем выхожу на какую-то улицу и просто поднимаю руку перед проносящимися фарами.
— Э-э, камандыр, далэко!
— А я штуку дам!
— Штуку… садыс!
С такой, как у него, печкой, конечно, веселее живется. Пригревшись, я даже начинаю поклевывать носом — будто все тревоги и печали остались там, в безвестном переулке. Веселый — то ли от природы, то ли от тысячи рублей, — водила еще какое-то время произносит речи, сперва в мой адрес, а потом просто себе под нос, но до меня так и не доходит ни единого слова. И вот уже эти слова, шум за окном и шипение приемника сливаются в сплошной гул, мягко, как разогретое масло, затекающий в уши… А потом вдруг слабое, но все более настойчивое похлопывание по плечу.
— Здэс, здэс… Гдэ здэс?
Подпрыгиваю в кресле: домчали. Даже лишнего проехали: у почты стоим. А я хотел на окраине, чтобы без лишних глаз… Но, может, оно и к лучшему. Не так продрогну, пока добегу. Вот она — все та же, до дурноты знакомая россыпь серых домишек! Вот она — все та же грязная, в выбоинах, дорога! И вот он — я, новый, старый, не думавший уже вернуться сюда, но снова скачущий по этой грязи! Дверь подъезда, как водится, на соплях, а угрюмое нутро пахнет куревом и мочой. До клетки второго этажа ведет память. А дальше на лестницу начинает выплескиваться свет — вместе с остатками чужого разговора, гремящего где-то на верхних пролетах: «Нуда!.. А она?.. Ага-ага, дала!.. Во-во, прикинь?.. Ха-а-а!.. «Локомотив», мля!..»