История и повествование
Шрифт:
Выступления Тургенева в стенах «Арзамаса» имели очень странную форму: строго говоря, они никак не были связаны не только с жанром «похвального слова», но и вообще с художественной речью. Он зачитал на заседании 6 января 1817 г. рескрипт о назначении императором В. А. Жуковскому пожизненного пенсиона в размере 4 тыс. рублей ежегодно (1, 384–385), а 27 августа того же года — указ о назначении Вяземского чиновником для официальной переписки при императорской миссии в Варшаве (1, 432). Интересно, что оба документа были озвучены Тургеневым не просто для информирования сочленов, но и как адекватная, с его точки зрения, замена обыкновенной председательской речи («Вместо речи читал указ о тебе и выпил за твое здоровье», — сообщает он Вяземскому). Молчание Эоловой Арфы со временем стало использоваться как удачный минус-прием: от имени ее «пупка» Д. Н. Блудов в июне 1817 года обратился к арзамасцам с принципиальным предложением об издании литературного журнала (1, 416–419).
Разногласия в «Арзамасе» возникали не только в вопросах о том, должна ли стать пародийная полемика с «Беседой» магистральным направлением деятельности общества и следует ли делать ее публичной, но и в выборе адекватного стилистического регистра для этой полемики. Собственно, речь шла как минимум о двух альтернативах. Первая была связана с введенными в обращение Дашковым и Блудовым жанрами «похвального слова» и «видения», ориентированными — в силу природы своих первоисточников — на пародическую архаизацию речи. Указанием на эту альтернативу как на архетип арзамасского пародийного стиля обыкновенно и ограничивались исследователи. Поэтому мы приведем лишь три цитаты — из речей Д. В. Дашкова, Д. Н. Блудова и С. П. Жихарева — и воздержимся от дополнительного комментария.
При имени Беседы слабые чувства мои тяготеют, вежды смыкаются, глава склоняется к персям, и дивные мечты осеняют меня легкими крылами. Я вижу оный огромный храм, коего святыня редко присутствием иноплеменных оскверняема; читаю на вратах его таинственную надпись: Сон, смерть и небытие!
О нет! Все жены благородныебудут тебя хвалить, чрез меня, но твоими словами. «Приими подобающую тебе дань, не по достоинству красновещания, но по нелестному усердию засвидетельствовать нашу к тебе благодарность. Сие произведет не пресмыкательство мое, ниже обыкновенная лесть, ибо всякая хитрость не составляет открытого права…»
Наконец именитый сотрудник Беседы Р. С., по многотрудном странствовании в безвестной юдоли Литературных Обществ — успе! Наконец, скинув бренный покров свой: ослиные уши и дурацкую шапку, известные принадлежности (attribut) беседчика, облекается в нетленный, красный колпак арзамасский. Ныне, отложившее ветхого человека, в нового облецемся.
О существовании второй альтернативы не так давно заговорил О. А. Проскурин в связи с инаугурационной арзамасской речью С. С. Уварова, посвященной «надгробной похвале» А. Буниной [197] . Анализируя реминисцентный пласт этого текста, Проскурин сделал принципиальное для рассматриваемой нами проблематики наблюдение:
197
Проскурин О. А.Бедная Певица (Литературные подтексты арзамасской речи С. С. Уварова) // Литературные скандалы пушкинской эпохи. М.: ОГИ, 2000. С. 132–187.
…скрытым вторым планом
198
В файле — /курсив/ полужирный+код, /подчеркивания/ полужирный — прим. верст.
199
Там же. С. 164–165.
Однако такие метонимические отсылки к сентиментальному стилю можно обнаружить не только в превосходно «расшифрованной» О. А. Проскуриным речи Уварова. Ими буквально пестрят речи и протоколы Жуковского. Повести Карамзина, несомненно, послужили главным стилистическим образцом в прозаических опытах арзамасского секретаря. Приведем лишь несколько примеров, выписав в правый столбец фрагменты из пяти речей Жуковского («Ответ Светланы на речь Громобоя», «Речь Светланы», «Речь В. А. Жуковского при возвращении к обязанностям секретаря Арзамаса», «Речь Светланы члену Вот, лежащему под шубами», «Прощальная речь В. А. Жуковского на заседании 18 сентября 1817 года»), а в левый — наиболее близкие им фрагменты повестей Карамзина. Параллели обнаруживаются не только на лексическом, фразеологическом и синтаксическом уровнях, но и — что особенно важно — на уровне тем и мотивов: так, Жуковский активно использует характерные для Карамзина топосы — характеристику «чистой» души, портрет добродетельного героя или демонстративный отказ рассказчика описывать те или иные сцены.
Показательны в этом смысле и тексты протоколов, выдержки из которых для краткости мы приведем уже без параллельных мест из карамзинских повестей, — разумеется, и здесь происходит ироническое обыгрывание сентиментального стиля: «…каждый смотрел на предлежащую ему бумагу глазами любовника; казалось, что он подписывал контракт с судьбою, которая в Новом Арзамасе предлагала ему все лучшие блага житейские: дружбу верных товарищей на всю жизнь, жареного гуся один раз в неделю, твердость духа в изгнании, красный колпак, сладкую вражду Беседы и прочее…» (1, 271–272); «…члены во все продолжение заседания — взглядами и словами старались изобразить то нежное чувство, которым сердца их были исполнены к новому своему другу» (1, 277); «члены, внимая ему, ликовали и топорщились от умиления» (Там же), «сие лестное одобрение Светланы так растрогало Кассандру, что он едва усидел на стуле, а прочие члены, восхищены скромностию и беспристрастием несравненного друга своего, стали делать разные дурачества» (1, 380) и т. д.
О. А. Проскурин объясняет использование Уваровым в его речи элементов сентиментального стиля и зашифрованного сюжета «Бедной Лизы» желанием продемонстрировать пиетет, который испытывали арзамасцы перед фигурой Карамзина, и оказать тем самым историографу символическую поддержку накануне его приезда в Петербург для улаживания дел по печатанию первых томов «Истории государства Российского». Другим, не менее важным мотивом, по мнению Проскурина, было для Уварова доказательство — посредством инверсии некоторых мотивов и коллизий карамзинской повести — противоестественности, если даже не инфернальной природы творчества беседчиков. Однако такое объяснение даже с натяжкой нельзя применить к арзамасским текстам Жуковского: во-первых, потому что они создавались и произносились на протяжении нескольких лет — задолго до и много спустя после приезда Карамзина в столицу, во-вторых же, с помощью кодов и штампов «чувствительной литературы» в протоколах очень часто описывались поступки и речи самих арзамасцев. Дело здесь, очевидно, в другом.
Стиль сентиментальной повести был уже очень далек от того, что писали в прозе во второй половине 1810-х годов Жуковский и другие арзамасские авторы, невзирая на их декларативную приверженность карамзинскому направлению. Оба стилистических регистра были к этому времени устоявшимися системами, которые могли стать объектом пародии или травести (в терминологии Тынянова, пародийных или пародических произведений), а следовательно, предполагали известную степень остранения при их высмеивании или имитации. Именно поэтому многие речи и протоколы представляют собой сочетание архаики и сентиментального слога, сменяющих друг друга по прихоти одного или другого арзамасского оратора. Вообще же переходы от одного регистра к другому в рамках одного текста (речи или протокола) — явление в арзамасской практике очень частое. Главным здесь было, по выражению Вяземского, «говорить о предметах языком, их достойным» (2, 403). Мы приведем здесь лишь один пример макаронического стиля из речи Жуковского.
Какое зрелище пред очами моими? Кто сей, обремененный толикими шубами страдалец? Не узнаю его! Сердце мое говорит мне, что это почтенный друг мой Василий Львович Пушкин, тот Василий Львович, который снизшел с своею Музою, чистою девою Парнаса, в обитель нечистых барышень поношения и вывел ее из сего вертепа не посрамленною <…> тот Василий Львович, который могуществом гения обратил дородного Крылова в легкокрылую малиновку… Все это говорит мне мое сердце! Но что же говорят мне мои очи? и т. д.