История русской литературы второй половины XX века. Том II. 1953–1993. В авторской редакции
Шрифт:
«Личность Петра, – говорил Толстой в одной из бесед того времени, – была вытолкнута на поверхность эпохи группой западников, и отчасти немецкой колонией в Москве. Личность Петра оказалась чрезвычайной и сама стала воздействовать на эпоху. Пётр становится фокусом приложения действующих сил, становится во главе классовой борьбы между поместным дворянством и нарождающейся буржуазией. Но фокусом не пассивным, а действенным, волевым. Эпохе нужен был человек, его искали, и он сам искал применения своим силам. Здесь было взаимодействие. Конечно, он один ничего сделать не мог. Вокруг него накапливались силы…»
Работая над «Петром», Толстой иной раз проверял ту или иную только что написанную сцену на слушателях. Одним из таких постоянных слушателей был Лев Коган, живший неподалёку от
В Толстом, несомненно, были задатки крупного актёра, и мимика и жесты его отличались большой выразительностью, а дикции могли бы позавидовать многие актёры. «Помню, – рассказывает Коган, – он замечательно разыграл сцену путешествия посла Украинцева с капитаном-португальцем Памбургом в Константинополь:
– Представьте себе этакую здоровенную медно-красную морду с заплывшими пьяными глазами и с растопыренными усищами, как у кота. Бандитская рожа. Голос как из бочки… Это – Памбург.
Он очень живо изобразил, как Украинцев и Памбург, почти не понимая друг друга, пили «до изумления».
Толстой иногда рассказывал о дальнейших своих намерениях, о предполагаемых сценах и эпизодах, но обычно только в самых общих чертах. По-видимому, рассказывать он мог лишь то, что видел в своём изображении и как нечто завершённое, вполне законченное. До какой степени он добивался этой законченности, какое огромное значение имела для него иная с первого взгляда даже мелкая деталь, показывает следующий случай.
«Однажды я застал его вечером за разглядыванием старинной гравюры петровского времени, – продолжает Коган. – Гравюра была прикреплена кнопками к наклонному деревянному пюпитру, стоявшему на письменном столе. На гравюре изображен был Пётр во весь рост. Алексей Николаевич через лупу напряжённо разглядывал пуговицы кафтана Петра, стараясь выяснить, гладкие они или имеют какое-то тиснение.
– Нельзя понять, – досадовал он, – кажется, что-то есть, а что – не разобрать, орел ли? А ну-ка, взгляните вы, я ведь плохо вижу.
Но и я ничего не мог разобрать. Мне казалось, что на пуговицах нет никаких изображений.
– Ну добро бы мундир был военный, тогда понятны были бы тиснения на пуговицах. А тут ведь не мундир, а кафтан…
Толстой неожиданно впал в несвойственное ему уныние и начал жаловаться, что из-за проклятых пуговиц он совсем потерял образ Петра и дальше не может работать. Однако он тут же вспомнил, что в Эрмитаже имеется сундук с вещами Петра, и решил немедленно ехать в Эрмитаж и дознаться, нет ли в сундуке сходного кафтана Петра. Но ехать нельзя было: на дворе стояла ночь, Толстой совсем расстроился.
На следующий день перед вечером он зашёл ко мне и рассказал, что ночью почти не спал, а с утра поехал в Эрмитаж. Заветный сундук принесли в кабинет директора и открыли. Среди вещей Петра там оказался и кафтан того же фасона, что и на гравюре.
– Пуговицы были гладкие, – засмеялся Алексей Николаевич, – за это познание я заплатил бессонной ночью и добрый час чихал от проклятого нафталина. Но зато я снова вижу Петра».
Так работал Толстой над романом о Петре Великом. Но если б он смог тогда закончить своё великое произведение… Видно, не суждено.
Слишком беспокойное было время, заманчивое своей новизной и неповторимостью. А Толстой был из тех, кого манила и звала эта новизна, сулившая острые переживания и впечатления, так необходимые, по его
Толстой А. Пётр Первый. 1934. Воспоминания современников.
А.Н. Толстой. М., 1973.
Часть восьмая. Война
В июне 1941 года было жарко. Сталин, как обычно, приехал в Кремль в полдень и сразу окунулся в поток сводок, донесений, рапортов со всех концов Советского Союза. Особенно много было различных сигналов из Европы, с западных границ. Отовсюду шла беда, сводки и донесения ничего хорошего не сулили. А забот прибавилось: к высоким партийным обязанностям совсем недавно по рекомендации Политбюро он стал Председателем Совета народных комиссаров. Война стояла на пороге, и власть в государстве должна быть в одних руках. Гитлер хозяйничает в Европе; Польша, Чехия, Финляндия, Франция и европейские государства помельче покорились фашистскому фюреру, повсюду стоят немецкие гарнизоны, стоят они и у границы государства Российского. Хорошо, что в прошлые годы удалось эти самые границы чуть-чуть отодвинуть, вернув себе исконные славянские территории.
Два часа напряжённой работы промелькнули незаметно. Пора и закурить. Сталин оторвал глаза от бумаг и посмотрел на открывшуюся в это время дверь. Вошедший Поскрёбышев молча положил на край огромного стола ещё кипу бумаг и забрал бумаги с резолюциями, которые надо немедленно отослать в наркоматы и другие учреждения к исполнению.
Сталин встал, разминаясь, закурил трубку, прошёлся по огромному кабинету, уставленному по стенам книжными шкафами. И недовольно пожал плечами… Зачем он три года тому назад переехал в эту огромную квартиру, где жил и работал Ленин с 1919 по 1922 год? Соратники уговорили, дескать, генеральному секретарю правящей партии негоже жить в небольшом двухэтажном домике с крошечными окнами, в которые еле-еле пробивается дневной свет, в домике, в котором некогда, в имперские времена, жили слуги. Там он за много лет обитания привык, всё было по-домашнему, уютно и хорошо… А тут роскошный особняк, дворец, построенный Матвеем Казаковым для заседаний Сената. В этом дворце, огромные залы которого подавляли своей роскошью и красотой, Сталин порой чувствовал себя маленьким, затерянным среди всего этого блеска. Кроме кабинета и помещений для официальных заседаний, этажом ниже ему было предоставлено ещё несколько комнат для отдыха и семьи, но эту квартиру Сталин не любил, бывал редко и почти никогда не оставался ночевать, уезжая на ближнюю дачу.
Сталин вернулся за стол, взял лежавшую сверху бумагу с конвертом и пробежал глазами по тексту: «Дорогой Иосиф Виссарионович, я получил открытку от писателя Ивана Бунина…» Граф Алексей Толстой, Красный граф, как в узком кругу его называли, писал о бедственном положении нобелевского лауреата и просил ему помочь. Поможем, мелькнуло у Сталина, если удастся извлечь из этого политическую выгоду, писатель непростой судьбы, сколько напраслины на Советскую Россию исторгло на бумагу его талантливое перо… Сталин отложил письмо без всякой резолюции, потом он ещё вернётся к нему. Алексей Толстой – писатель талантливый, блистательный рассказчик, обаятельный в застолье, но уж очень падок на мирские удовольствия, ради их удовлетворения он готов на многое… Сколько раз приходилось его предупреждать, находя для этого различные средства, которые порой и ущемляли его гордыню… Не раз он говорил своим коллегам, что делами культуры ему некогда заниматься, и всё же помог Михаилу Шолохову, Булгакову, Алексею Толстому, Леониду Соболеву… Не раз он говорил и Фадееву, и другим властным рапповцам, что не надо Соболева уговаривать, чтоб он писал о коллективизации и индустриализации, у него есть своя тема, пусть пишет свой «Капитальный ремонт», а его терзают и терзают… И кругом столько неразрешимых проблем… Сначала Ягода, потом Ежов, нанёсший много вреда русской культуре…