Итальянец
Шрифт:
Когда они снова отправились в дорогу, Вивальди обратил внимание на то, что стража вокруг них сменилась: тот служитель, который раньше не покидал его даже в комнате гостиницы, теперь только появлялся среди окружавших его незнакомых лиц. Новые попутчики разительно отличались от прежних и платьем, и манерой поведения, подчеркнуто сдержанной, однако лица их выражали угрюмую жестокость в сочетании с показным смирением и вместе с тем — с явным сознанием собственной значительности; это определенно позволяло отнести их к святой инквизиции. Они почти неизменно хранили молчание, а если размыкали уста, то лишь для того, чтобы изречь краткое нравоучение. Вопросы касательно местопребывания Эллены, со стороны Пауло — обильные, а со стороны Вивальди — немногие, но трогательно-молящие, служители инквизиции не удостоили ответом, цветистые же речи слуги, нелестно живописующие Святую Палату и ее представителей, выслушивали с глубокой серьезностью.
Вивальди неприятно поразили как сама замена стражи, так и — в еще большей степени — облик его новых сопроводителей. Сравнивая их мысленно с предшественниками,
Близилась полночь, когда пленники проехали через Порта-дель-Поцоло и внезапно очутились в самом средоточии карнавального веселья. Им пришлось проследовать через Корсо, запруженную пестро изукрашенными каретами и толпами масок, среди процессий, состоявших из музыкантов, монахов, фигляров, в свете бесчисленных факелов и в сопровождении самых разнородных шумов, в числе коих можно было различить дребезжание колес, серенады, шутки и смех гуляющих, которые, расшалившись, принялись швыряться леденцами. Жара вынудила охранников держать окошки кареты раскрытыми, и пленники беспрепятственно созерцали все, что происходило на воле. Открывшееся им зрелище составляло жестокий контраст тому, что должен был чувствовать и переживать Вивальди, — отторгнутый от страстно любимой невесты, имевший все основания страшиться за ее будущее, равно как и за свое собственное, которое отныне зависело от грозного, таинственного трибунала, вселявшего ужас в храбрейшие сердца. Настоящий поворот его переменчивой фортуны мог бы служить ярким примером непереносимых превратностей, составляющих часть пестрой жизни человеческой. С тяжким сердцем взирал Винченцио на блестящую праздничную толпу, пока карета медленно пролагала себе путь по заполненной народом улице; Пауло же непрестанно вспоминал неаполитанскую Корсо в разгар карнавальных торжеств и, сопоставляя увиденное с родным и привычным, не уставал выискивать в окружающем все новые несовершенства. Нарядам недоставало вкуса, экипажам — роскоши, толпе — живости. Природа в столь необычной степени наделила честного Пауло наклонностью к веселью, что временами он забывал и о своем положении пленника инквизиции, и даже о том, что он неаполитанец, и, не переставая порочить скучный римский карнавал, готов был выскочить из окошка кареты и смешаться с ликовавшей толпой, если бы оковы, а также раны не служили тому препятствием. Но тут вырвавшийся у Вивальди глубокий вздох вернул увлекшегося Пауло к действительности, а печальный взгляд хозяина лишил слугу остатков беспечности.
— Мой maestro, мой дорогой maestro! — начал Пауло и не знал, как продолжить.
В те минуты они проезжали мимо театра Сан-Карло, где у порталов теснились экипажи, а внутрь здания поспешно затекала толпа, состоявшая из знатных римлянок в парадных туалетах, причудливо разряженных придворных и масок, чье разнообразие не поддавалось описанию. Карета застряла, и чиновники инквизиции в суровой немоте безучастно взирали на веселую сутолоку, не дозволяя дрогнуть ни единому мускулу на своих застывших в самодовольной неподвижности лицах. Пока они с тайным пренебрежением созерцали своих падких на незамысловатые удовольствия соотечественников, эти последние, в свою очередь — и, вероятно, с большим правом, — испытывали презрение при виде мрачного высокомерия этих людей, мнивших ничтожными невинные мирские забавы, и с содроганием наблюдали их изборожденные морщинами черты, казавшиеся воплощением самой жестокости. Распознав принадлежность кареты и ее пассажиров, часть народа в испуге подалась назад, другая же, напротив, влекомая любопытством, стала протискиваться вперед. Первые, впрочем, преобладали, окружающая толпа поредела, и карета смогла, таким образом, миновать театр. После Корсо путь пролегал на протяжении нескольких миль по темным пустынным улицам, где лишь изредка показывался мерцающий свет лампады, подвешенной у образа какого-нибудь святого, и повсеместно царило унылое безмолвие. В те мгновения, когда облака рассеивались, представали в лунном свете прославленные римские монументы, священные руины Вечного города, этот гигантский остов, бывший некогда вместилищем победоносного духа, подчинившего себе целый мир! Когда луч луны упадал на седые стены и колонны, немые свидетели древней истории, даже Вивальди не мог равнодушно созерцать эти величественные реликвии. Душа его преисполнялась возвышенного трепета, и благоговейный восторг уносил ее в далекие от преходящих горестей сферы. Но порыв этот не пережил мгновенно затмившегося тучами лунного сияния, и тягостные земные заботы взяли свое.
Облако вскоре вновь рассеялось, и оказалось, что карета пересекает обширное запустелое пространство. Судя по его заброшенному состоянию и по усеивавшим его развалинам, это была часть города, совершенно покинутая; новые жители здесь не селились, предоставляя обломкам былого величия красоваться в одиночестве. Нигде не обнаруживалось ни тени человеческого существа, не попадалось и жилища, котрое могло бы служить ему прибежищем. Однако прервавший ночную тишину низкий гул колокола свидетельствовал о том, что где-то поблизости размещаются населенные кварталы, и Вивальди заметил впереди мощные стены и башни, насколько он различал во тьме — весьма протяженные. Он тут же решил, что это и есть темницы инквизиции.
— Ах, синьор, — проговорил в то же мгновение упавший духом верный Пауло, — это оно! Ну и крепость! Боже милосердный,
Слуга заключил свою речь глубоким вздохом, а затем стих и вновь предался безмолвной тревоге, не покидавшей его с того времени, как он расстался с Корсо.
Карета достигла стен и долгое время следовала, повторяя все их извивы. Стены эти, неимоверной высоты, укрепленные множеством мощных бастионов, являли собой необозримую однообразную поверхность, лишенную окон или зарешеченных отверстий; лишь торчавшие там и сям круглые башенки нарушали их монотонность.
Пленники миновали главный въезд — об этом говорила внушительная величина ворот, а также гигантские размеры башен, их венчавших, — и вскоре карета остановилась перед прочно запертой решеткой, которая перегораживала арочный проезд внутри массивной стены крепости. Один из чиновников вышел из кареты, и, когда он ударил по решетке, в стене немедленно открылась дверца и оттуда появился с факелом в руках человек, чью внешность лучше всего описать словами поэта:
Суроволикая Тоска и Безнадежность.
Вновь приехавший не обменялся со стражником ни единым словом; последний, едва завидев его, тотчас открыл железную решетку, пленники сошли на землю и в сопровождении двух чиновников и стражника с факелом, замыкавшего процессию, вошли внутрь. Они спустились по нескольким широким ступеням и еще через одну решетку проникли в помещение, которое напоминало приемный зал, — так показалось Вивальди, когда он попытался что-нибудь разглядеть сквозь сумрак, который лишь отчасти рассеивала висевшая в центре потолочного перекрытия лампа. В зал никто не входил, мертвящую тишину не прерывали ни стражник, ни сопроводители арестованных, из отдаления также не доносилось ни единого звука, который мог бы избавить от ощущения, что они забрели в чертоги смерти. Юноше пришло в голову, что он находится в одном из склепов, служащих последним приютом жертв Святой Палаты, и его с головы до ног сотрясла дрожь ужаса. В стенах открывалось несколько ходов, ведших, по-видимому, в разные концы этого неимоверного строения, но ни одна живая душа не выдавала своего присутствия ни стуком ног по каменным плитам, ни звучавшим под сводами отголоском речи.
Вступив в один из коридоров, Вивальди заметил в дальнем конце скользившую поперек прохода фигуру, облаченную в черное, с горящей свечой в руках, и нимало не усомнился, судя по одежде этого человека, что видит перед собой одного из членов мрачного судилища.
Незнакомец, уловив, по всей видимости, звук шагов, обернулся в их сторону и дождался приближения одного из чиновников. Оба служителя инквизиции обменялись загадочными знаками, а вслед за тем и немногими, столь же непонятными для Вивальди и его слуги словами, после чего незнакомец указал свечой в сторону другого прохода, а сам продолжил свой путь. Вивальди проследил за ним взглядом и увидел, как в конце коридора открылась дверь, за которой инквизитор и скрылся, но прежде юноша заметил в проеме ярко освещенную комнату, а внутри — нескольких человек, одетых подобно первому незнакомцу и, судя по всему, ожидавших его. Дверь немедленно захлопнулась, и Винченцио успел только — или это ему почудилось — уловить сдавленные стоны человека, испытывавшего смертные муки.
Широкий коридор привел наконец пленников в сводчатое помещение, размерами превосходившее тот зал, в котором они побывали прежде, и также полутемное. От стен этой обширной комнаты во все четыре стороны шли аркады, терявшиеся во мраке, против которого бессильны были подвешенные к потолку слабые лампадки.
В этом месте они дожидались, пока не явился некто — по-видимому, тюремщик, — в руки которого и были переданы Вивальди и Пауло. После краткой, непонятной пленникам беседы один из чиновников пересек зал и поднялся по широкой лестнице, другие же — в их числе тюремщик и стражник — оставались внизу до возвращения ушедшего.
Во время долгого ожидания тишину изредка нарушали то стук захлопнувшейся двери, то неясные звуки, которые напоминали Вивальди жалобные сетования, перемежавшиеся мучительными стонами. Время от времени зал пересекали, направляясь из одного прохода в другой, инквизиторы в своих черных одеяниях. Они глядели на пленников с любопытством, но без жалости. Их физиономии, за немногими исключениями, напоминали дьявольские личины. Созерцая их безжалостно-мрачные, отмеченные свирепым нетерпением лица, Вивальди не мог не читать в них приговор тем несчастным, судьбу коих они собирались решить. Когда они проходили мимо беззвучными шагами, он старался не смотреть на них, как если бы один взгляд их обладал сверхъестественной способностью причинять мгновенную смерть. Тем не менее он сопровождал глазами эти фигуры, поспешавшие к страшным трудам своим, туда, где последний луч замирал в темноте: он хотел увидеть, как навстречу им вновь откроются двери или комнаты. Перед мыслями о творимых там ужасах отступали на время себялюбивые заботы, и юноша в изумлении и негодовании задавал себе вопрос, в какие бездны порока и безумия надобно погрузиться, чтобы, подвергая мукам свою жертву, оскорблять ее, именуя свое изуверство актом справедливости и необходимости. «Возможны ли, — вопрошал он себя, — подобные проявления человеческой натуры? Подобное надругательство над самим понятием правосудия? Как поверить, что человек, именующий себя существом мыслящим и стоящим неизмеримо выше всех прочих тварей земных, способен подвигнуть себя на свершение деяний воистину адских, далеко превосходя при этом жестокостью самые свирепые и необузданные из низших созданий? Зверь намеренно не умертвит себе подобного; такое свойственно лишь человеку — человеку, гордому своим разумом и врожденным понятием справедливости; лишь он дошел до крайних пределов как в безрассудстве, так и в порочности!»