Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:
Месяца через два Фемия поправилась. Лицо ее стало рябым, и она стыдилась показаться на глаза Балестре. Прошло много времени, прежде чем она решилась вернуться на шелкопрядильню. Постепенно ее сбережения растаяли, а они были теперь так нужны! Однако в глубине души она была довольна, что нуждалась в деньгах, потому что ей хотелось знать, как он посмотрит на ее приезд. Как и в первый раз, она прибыла в Монцу в субботу, решив провести воскресенье в гостинице. Сердце ее сильно билось, когда она увидела солдат, выходивших из казармы группами по четыре-пять человек. Балестра был одним из первых. С трудом узнав ее, он воскликнул: «Ах, бедняжка, что с вами приключилось!» Как обычно, они пошли вместе в парк, рассказывая друг другу о себе. У него подходил к концу срок службы, и со дня на день
— Скоро, — сказал он ей, — я поеду к себе в деревню.
Фемия спросила, есть ли известия от Анны-Марии.
— Нет, давно уже ничего нет; вы же знаете пословицу: с глаз долой — из сердца вон. Ничего не поделаешь, — заключил он. — Как бы то ни было, я рад вернуться домой.
Во время болезни Фемии он нашел по соседству новую возлюбленную. Фемия увидела их вместе несколько дней спустя, когда они шли под руку по аллее.
Балестра помалкивал. В первый же раз как Фемия заговорила с ним об этой девушке, он ухмыльнулся, шмыгнув длинным носом и пряча улыбку в усах:
— А, Джулия! Как вы об этом узнали?
Она рассказала. Балестре захотелось услышать ее мнение о своей новой возлюбленной.
— Так себе, — сказала Фемия. — Если вы уедете, то и ее бросите?
— Конечно, не могу же я возить за собой всех, кто мне приглянулся. Уж так повелось на свете!
Но он еще ничего не сказал ей решительно.
Фемия постоянно искала его и робко спрашивала, не нужно ли ему чего-нибудь. Он, спасибо, не нуждался ни в чем. Когда они виделись, то разговаривали также о Джулии, об увольнении в запас, которое все затягивалось, и о том, что сейчас у Фемии на шелкопрядильне немного работы. Потом Балестра убегал к другой. Джулия была ревнива, и беда ему, если она узнает о его встречах с Фемией! «Беда, если узнает Джулия!» — эти слова и были единственной лаской, выпадавшей на долю Фемии.
Наконец пришел день отъезда. Фемия по крайней мере хотела проводить его на вокзал, если можно…
— Почему же нельзя? — сказал Балестра. — Конечно, та, другая… но я ведь уезжаю!
В конце концов, если Джулия и увидит Фемию, то поймет, что рябой та стала после знакомства с ним. Разумеется, это может случиться с каждым, но он ведь не может интересоваться ею, когда у нее такое лицо.
В ожидании поезда они разговаривали на платформе. Балестра оглядывался по сторонам — не появится ли Джулия. Известное дело, так уж люди устроены!.. В особенности теперь, когда Джулия знала, что больше его не увидит… К тому же их отношения испортились, так как Джулия ожидала, что Балестра сделает ей на прощанье подарок. Фемия как раз подумала об этом, но не решалась сказать, что купила ему кольцо с камнем. Между тем Балестра сомневался, ждет ли его еще Анна-Мария. Кто знает? Ведь прошло столько времени… Фемия спросила, где находится его деревня и когда он предполагает туда приехать.
В это время, пыхтя, подошел поезд. Балестра спешно собрал свои вещи, узел, ранец и шинель. Ему разрешили взять их с собой, как солдату, отслужившему свой срок.
Покраснев, Фемия торопливо сунула ему в руку кольцо, завернутое в бумагу. Он не успел спросить ее ни что это такое, ни почему у нее слезы на глазах.
— Поезд отходит! — крикнул кондуктор.
Луиджи Капуана
Большая докука
Его звали дон Пьетро Горбун, но в действительности горбуном-то был его отец, у которого было даже два горба — один спереди, а другой сзади. И при всем этом он, однако, сумел найти храбрую женщину, которая согласилась выйти за него замуж и подарила ему двух сыновей, прямых, как свечи. Прозвище же это осталось за семьей, и, может быть, все д’Аккурсо так и будут зваться горбунами до самого скончания века.
Люди поговаривали, что, хоть у дона Пьетро д’Аккурсо и не было горба, он заслуживал того, чтобы его иметь. При этом добавляли, что у него сердце горбатое. За всю свою жизнь он ни разу не подал нищему корки хлеба или капельки воды — ни разу за всю жизнь! Если какой-нибудь бедняк просил у него милостыни и, чтобы смягчить его, говорил: «Двое суток у меня пусто в желудке!», он насмешливо отвечал ему:
— Какой ты счастливый, если можешь двое суток без еды жить! А я вот, видишь ли, только два часа как позавтракал, и то уж мне живот подводит.
Послушать его, так ничего нет хуже, как быть богатым. Какая это докука! Как он завидовал разным оборванцам, у которых не было ни сольдо в кармане, ни пяди земли, ни крыши, чтобы от дождя укрыться! Они ведь не знали, что такое разные налоги, гербовые сборы, пошлины, расходы по транспорту! Они могли весело смеяться прямо в глаза и государству и смерти, в то время как он, несчастный… Ему и передохнуть-то некогда: с утра до вечера только и делай, что беги туда и сюда и за все плати, плати, плати! И не успеешь кончить, как все начинается снова! Господь бог взвалил ему на плечи этот тягчайший крест, и он должен его нести; ему ведь хуже теперь, чем самому Иисусу Христу, когда того на Голгофу вели.
Голгофой его был Пударро с оливковыми рощами на холмах, с виноградниками по одну сторону и засеянными полями по другую, полями, подступавшими к самому подножию горы, с большим доходным домом посредине, полувиллой-полуфермой, где были пресс для выжимания оливкового масла, винодельня, винные погреба, хлев для быков, сараи для соломы и сена и столько всего другого, созданного ему на мучение! Ах! Чего только не стоил ему этот виноград! Человек двадцать давильщиков, человек пятьдесят сборщиков и еще с десяток лодырей, которые работают днем и ночью на прессе, грязные, вымазанные маслом, пожелтевшие от недоспанных ночей… И все они, будто волки, набрасываются на еду даже тогда, когда не слишком голодны. Как это в них умещается вся дрянь, которую ему приходится заказывать для них на кухне? И подумать только, что он каждый год полтора месяца в таком аду живет!
Кувшины действительно наполнялись оливковым маслом, но для этого хозяину приходилось то и дело спускаться в погреб по обвалившейся лестнице, рискуя сломать себе шею, и там неотлучно следить, чтобы его работники не перепутали кувшины и в один наливали только первосортное масло, а то, которое похуже, — в другой. Кто знает, какую беду они еще натворят, если он их самим себе предоставит!
И вот, когда работы кончались, каждый из этих лодырей получал по пять лир, прихорашивался, одевался во все новое, а он, несчастный, он спал в это время каких-нибудь два-три часа в сутки, и так изо дня в день, целых полтора месяца кряду, и после этого чувствовал себя совершенно измученным. Один только запах этого масла, попадавший в нос и в горло, доводил его до тошноты… И на этом еще дело не кончалось.
Вы думаете, что достаточно было разлить это благословенное масло по кувшинам и оставить потом в погребе? Нет, его надо было еще продавать. Но сначала надо было еще два-три раза перелить его, выплеснуть осадок со дна кувшинов, а потом ждать, ждать, пока цены не поднимутся… Ну, конечно, ждать, пока бедные жители, у которых этого масла было всего каких-нибудь три-четыре кафизо [27] , не изведут его и совсем не перестанут о нем вспоминать!
А сколько всегда споров, сколько расстройства с этими несносными мерщиками: они приносят фальшивые мерки и обкладывают горлышко кафизо губкой, чтобы она вобрала в себя часть масла, которое наливают туда из кружки. А сколько неприятностей с мошенниками, которые, покупая масло, хотят всучить вам фальшивые монеты! Монеты эти выглядят совсем новенькими и так и сверкают на солнце; он, верно, совсем разорился бы на этой торговле, если бы не поистине святое терпение, с каким он их разглядывает, переворачивая по нескольку раз и кидая потом на мраморную доску, чтобы услышать их звон! Деньги эти он заработал сам, своим собственным трудом, выходя из себя, крича до хрипоты… А куда же потом, дня через два, уходили от него эти горы золотых монет?
27
Кафизо — сицилийская единица измерения жидких тел.