Иван V: Цари… царевичи… царевны…
Шрифт:
Не убоимся, братие, от убивающих тело, души же не могущих убити, убоимся вторыя смерти, еже есть вечныя муки.
Братия моя зде со мною под спудом сидят, дважды языки резали и руки секли, а они и паки говорят по-прежнему, а языки таковы выросли Божией благодатию…»
Стоны и рыдания огласили храм деревянный, пропитанный весь духом благостным, светлым. Поп Геронтий закашлялся, утер слезу рукавом и остался след давленой мошки. Однако ж продолжил чтение:
— «Милинькие мои! Аз сижу под спудом тем засыпан. Несть на мне ни нитки, токмо крест с гайтаном [25]
25
Гайтан — шнурок.
Плач стоял в церкви. За что православных столь страшным мукам повергают? И детей малых не щадят.
Не заметили, как продрался к аналою монашек изможденный, в обносках и рвани, босой.
Поднял руку и вскричал:
— Православные! Из Соловков я бежал. Худо там, совсем худо. Не хотели молиться за царя-государя коий морит братию и хощет ее извести. Геронтия, яко зачинщика смуты, ввергли в узилище монастырское. Отец Никанор на своем стоит — побивать государевых людей, яко никониан богопротивных. Геронтий же сему противился, стоял за людей царевых. Отпустили его со товарищи и подались они к воеводе. Там и повинилися, как сказывали: во всем-де виноваты.
А попы наши, почитай, все сбежали. Отец Никанор духом не пал, служил по чину и бунтовщиков ободрял всяко.
Отступил воевода Мещеринов, видит: сбит монастырь, как скала, да зима была лютая, а стрельцам ухорониться негде. Ныне же с теплом опять подступил под стены, почитай, с тысячью стрельцов.
— Ох! — разом выдохнули вся молящиеся.
— Да, собрал, видно, отовсюду рать несметную, Ан, стоит монастырь за правую веру, и крепко стоит.
— Слава им, защитникам! — пошли по храму выкрики. — Христовым именем выстоят, никониан посрамят.
Глянули на монашка, а он лицом темен, глаза опустил, бормочет незнамо что: молитву ли, охуждение ли врагам старой веры.
— Не радуйтесь, православные. Потому бежал я из монастыря, что прокралась туда измена. Монах Феоктист явился бить челом воеводе Мещеринову: за тридцать иудиных сребреников. Открыл он ему дыру в стене, кое-как закладенную камнями, кои легко разобрать можно было. И вот ночью, яко тати окаянные, прокрались они к тому месту, разобрали каменья и потекли в монастырь. А братия вся, натрудившись, спала крепким сном. Сбили, проклятущие, замки с ворот и впустили всех, всю бесовскую ораву. И перекололи они спящих, а кто проснулся да стал на оборону, и тех порубили.
— Проклятие Феоктисту! Проклятие изменнику! — завопили в разных концах. — Анафема!
— То-то же проклятие. Он именем царским действовал: служу-де государю-батюшке истинному, всея Руси господину, не могу-де противу него идти. Кого похватали спящими, стали вешать. Тут я и утек от смерти неминучей. Простите меня, православные.
— Нет на тебе вины! — загорланили
Горечью легла на сердца весть эта, горька и Аввакумова грамотка. Видно, чли ее в скитах да в пустынях, поветшала она, измочалилась по краям, захватана была трудовыми немытыми руками.
— Звать-то табя как? — спросил дед Геронтий.
— Алексеем, — откликнулся монашек. — Алексеем звать. А в миру был Николаем.
— Ты вот что, Алексеюшко, — как можно ласковей молвил дед, — дай-ка мне сию грамотку, я ее сберегу и ответ писать стану. Отпишу, что, мол, верных на Северах прибывает, никониан прокляли и окаянство его пустили по ветру. Про Соловки отписать ему надобно. Как стояли противу рати стрельцов, да как изменник предал мученической смерти воинов святых…
— Архимандрит отец Никанор да его верный Самко мучительной смерти преданы, — желваки заходили на скулах у монашка. — Не отреклись, двуперстием осенили себя в последний миг жизни. Иных же монахов, поклявшихся, сослали в дальние монастыри. Слыхал я, что и в Пустозерскую землю, на край земли, где отче Аввакум с братией томится, выпала доля покаявшимся.
— Ты еще молод, — вкрадчивым голосом заговорил дед Геронтий, — повез бы в тот Пустозерский острог наше послание протопопу: мол, будем стоять за старую веру, яко каменья, нерушимо. Мол, пустили корни в сию пустынную землю и заглубим их для нас и детей наших. Землю пахать стали, руду копать и плавить, будут у нас и копия и ножи и сабельки. Возрадуется сердце страдальца… А?
— Что ж, я готов, дедушко, — не раздумывая отвечал монашек.
— Мы тебя и приоденем, — воодушевился Геронтий, — и казны насобираем, сколь сможем.
— Святое дело. Согласен я…
— Стану я писать, а что не допишу, сам доскажешь. А ты знай собирайся, бабы наши котомочку свяжут да и наполнят.
Провожали всей скитом, насовали и в карманы, и в котомку, творили молитву на путь дальний, незнаемый: быть ему легким, безопасным, под призрением святого Николы Чудотворца.
Покидал скит охотно, шел, подпираясь батожком — и помога, и оборона. Не ведал, сколь верст придется одолеть, сколь опасностей превозмочь.
Край света, край света… Море-окиян его лижет. Нет там ни леса, ни трав, едина тундра. А что есть сия тундра, монашек не знал. Да и слово-то какое страховидное, бесовское слово.
Велели искать реку Печору. А как отыщется, плыть по ней все на север, доколе не покажется острог Пустозерск. Округ него пустыня, и живут в той пустыне звери разные, морские и земные. С иными держаться осторожно.
И еще там народ северный — самоядь. Народ мирный, коли с ним по-доброму. Ни лошадей, ни коров там нету в заводе. А ездят на оленях да на собаках.
Напитался занятными байками по дороге монашек. Все искал попутного человека да не нападал. Все случайные — одни ближе, другие чуть подальше. А что бы в самый Пустозерск — никого.
Извилистая, порожистая река Печора. Течет, раздувается, разливается в лесных берегах. Попросился на дощаник Христа ради.
— Плыть тебе, и плыть, и плыть, — наставлял его старшой. — Покамест водяной не утащит, аль лесовик не подхватит, — пугал его он. — Вишь: дикие места. Одни звери, чел веков съели.