Иван V: Цари… царевичи… царевны…
Шрифт:
Монашек улыбался.
— Ты по обету или как? — допытывался старшой.
— По обету. Старой я веры отросток, — признался он.
— А, так бы и сказал. Мы тут все никониан прокляли… К учителю небось собрался, к отче Аввакуму.
Алексей увидал: все тут по простоте, все друг другу доверяют. И он доверился.
— К учителю. Грамоту от верных везу.
Грамота — на гайтане, под рубахою. Греет. Засалилась маленько, пропиталась потом. Зато всегда при нем, греет, напоминает о себе.
— Хорошо на реке. Гнус не
— А вот как пристанем к берегу, как выйдешь, живого места на тебе не оставят.
Живая река. То бурлит средь каменных осыпей, то разливается и несет плавно, то качает, как в люльке, то крутит-вертит меж сдвинувшихся берегов, то разойдется на рукава, и не ведаешь, где лучше плыть.
— Сколь верст еще плыть? — спросил Алексей.
— Мы не верстами меряем — днями. Еще дней двадцать осталось.
Приставали к берегам возле деревень, вылезших на высокий берег. Пили молоко, варили яйца. Народ тащил дичину: глухарей, зайцев, тетерок… За гроши. Глухаря за полушку! Велика, вкусна птица, да ощипать ее — труд великий. С зайцем — проще. На дощанике были умельцы — крутанет ножом, и заяц голый. Знай пеки в костре али жарь в печке.
Сытно ели. Чего в диковину — хлеб. Черный, корка — словно глиной обмазана, усы торчат — тараканьи ли, либо еще чьи-нибудь, поди разбери. Разбирать, однако, некогда было: на хлебец набрасывались жадно, рвали руками, давились…
Зато рыбного да мясного — ешь не хочу. Осетр, севрюга, семга — чего душе прилежит, чего брюхо алчет. Рыба — самая легкая добыча. Удой ли, вершами, мрежею — все добычливо. Жарь, парь, вари, копти — пируют, на дощанике ли очажок, на берегу ли костерок — все к сроку.
Печора несет себе, как ей заблагорассудится. Бей, хлестай, погоняй — все едино: она твоя хозяйка, повелительница. Кажет путнику берега дремучие, с кручами, осыпями, горками и горами. Занятно. Звери непугливые бродят у воды: медведи, росомахи, лоси, олени, кони дикие — кого только нет. И всюду кабанье племя рылом подрывает корни. Человека не сторожится.
Устал монашек Алеша — от безделья устал. Пробормочет молитву — отдал долг Господу. А далее-то что? Скорей бы явиться пред протопоповы очи, поклониться страдальцу и его товарищам, послужить им, каково придется.
— Теперь уж недолго, — говорит старшой, — теперь дня два-три, ежели Печора не взбунтуется, нагону не будет. Окиян-море свой норов оказывает.
Но окиян-море вел себя смирно, путников не трепало. И вот он Пустозерск, острог. Прилепился на островке.
Пусто окрест. Торчит мелкая трава — мох, чахлые кустики промеж него; место безлесное, студеное, тундряное.
Острог с одного боку огорожен, стоят избы: воеводская, съезжая, крепостца, церкви — слава тебе Господи, есть где колена преклонить, — насчитал целых четыре, все деревянные, одна, видно, соборная, Преображения Господня, амбары и амбарушки. Видать, немало понастроено. Есть и кружало,
Где они? Где мученики Христовы? Где отец протопоп, вещун, главный расколоучитель? Скорей бы ему поклониться, снять с тела потную, засаленную грамоту отца Геронтия да осенить его вестью с воли…
Яма, железной решеткою прикрытая. Топчутся возле два стрельца, кривоватые какие-то.
— Чего надоть? — окликнули монашка.
— Поклон привез от верных, — не заробевши отвечал Алеша. — Протопопу отцу Аввакуму.
Им, стрельцам, видно, скучно, рады всякому стороннему человеку — тоже ведь люди, хоть и служба строга.
— Отколь приплыл?
Стал им объяснять монашек, отколь он плыл, а они тех мест не знают — другой край света. Слыхали про Соловецкий монастырь, а где он — толком не ведают.
Рассказал им монашек про монастырь на островах. Суровы те места, да не столь. Море Белое им жизнь дает.
— Задавили воителей за старую веру, архимандрита Никанора и других заводчиков повесили, моих, слыхал, сюда повезут.
— Есть тут место в съезжей, — ухмыляются стрельцы.
— Видать, просторно тут у вас.
— Бунтовщиков пригонят, все веселей будет.
— А не жаль?
— Может, и жаль, да не велено казать. — С этими словами он поднял железную решетку и прокричал: — Отче протопоп, человек до тобя приплыл! — И монашку: — Давай алтын, пущу к нему.
Алеша порылся в котомке, извлек монету и стал осторожно спускаться по ступеням, вырубленным в мерзлой земле. Сырость и смрад охватили его.
Бородатое лицо приблизилось к нему, рука осенила его двуперстием.
— Отколь весть добрую привез, отрок милостивый?
Голос был густой, хриплый, прерывавшийся кашлем.
— Из-под Соловецкого монастыря, отче протопоп, из Олонецких краев. — И с этими словами он достал грамоту и протянул ее Аввакуму. — Молим за тя, мученика и страдальца, за товарищей твоих — старца Епифания, попа Лазаря, диакона Феодора. Молим и денно и нощно, дабы дал вам облегчение.
— Земля промерзла на две сажени вглубь навечно, видно, смерть нас тут настигнет. Ибо человеку да и скоту туг не жить. Царь хотел миловать, велел нас из Сибири отвезть в Москву, да вдруг озверился, гневен стал и повелел нас сюды сослать на верную погибель. Чуешь, каково морозно, сыро да смрадно?
— Чую, отче протопоп, — задыхаясь отвечал монашек. — И зверя здесь сгноить в одночасье можно.
— А мы не звери, мы православные, гибнем за истинную веру.
Неловкими руками, торопясь, развязал Алеша котомку и весь припас вытащил и роздал: хлеб, рыбу, жареного глухаря…
— Спаси тя Христос, — пробормотал Аввакум, — а теперь ступай отсель быстрей, завтрева придешь. Дышать тут нечем.
Монашек на негнущихся ногах стал взбираться вверх по ступенькам, поминутно оскользаясь, хватая струю воздуха, лившуюся сверху.