Избранник ворона
Шрифт:
Хитрая рефракция, придуманная мастерами древности, не позволяла Ольге видеть выражения лиц публики: радужный свет выхватывал из полумрака храма всякого, кто оказывался в центре сцены и тем самым застил божественный пупок. Получался как бы свет рампы, к чему тоже следовало привыкать.
– Ария Розины! – зычно провозгласила Ольга и сама вздрогнула от неожиданного фортиссимо собственного голоса.
В зале что-то гавкнули – и цветные стекла дрогнули от громовых аплодисментов. Противно резануло по ушам. Нилушка зашелся в крике, и на сей раз его услышали все. Капитан поспешно прикрыл рот истошно вопящему мальцу ладонью и, наступая на ноги соседей, вышел вон. Ольга досадливо свела брови, пытаясь испепелить взглядом малолетнего свинтуса, дерзнувшего
В тот вечер она была в ударе. И в голосе. Начав, от волнения, несколько vibrato и sotto voce,она постепенно освоилась, уши приспособились к грохоту оваций, которыми сопровождался каждый номер, голос полился плавно, свободно, мощно. Скрипом и качанием резонировали старые деревянные перекрытия, дребезжали стекла, гулко вибрировали струны в утробе бездействующего белого рояля. На хорах стало плохо супруге председателя уездного исполкома. От напряжения лопнула веревочка – и одно из длинных полотнищ, испещренных желтыми иероглифами, красной змеей опустилось в зал, накрыв полряда зрителей. Полотнище тут же убрали, не прерывая концерта.
Она пела три с половиной часа и еще десять минут выходила на поклоны. Грим весь стек и попортил парчовый хитон, волосы под париком были мокры, как в бане, ноги гудели от усталости – но Ольга была счастлива. Успех! Успех!! Успех!!!
Капитану пришлось срочно выписывать из Пекина второе пианино – первое, по замыслу Ольги, должно было раз и навсегда остаться на сцене Дома политпросвещения рядом с дискредитированным роялем. Думитреску дневал и ночевал у них. Специально для пианиста в детской поставили раскладушку, а Нилушка перекочевал вниз, в полутемную комнатку при кухне. Все заботы о малыше взяла на себя китайская кухарка. На ночь поила отварами, купала в них, делала точечный массаж. Беспокойный мальчик сделался толст, тих и сонлив, и начавшаяся было после храмового бенефиса аллергия на мамин вокал вроде бы прошла, однако решено было впредь не рисковать и на концерты ребенка не водить. Капитан все чаще ночевал на штабном диванчике, начал впервые в жизни страдать головными болями – и это он, который на частые супругины мигрени реагировал, бывало, с солдатской прямотой: «Ну чему там болеть? Там ведь кость», на что она отвечала:
«Это у тебя кость. А у меня резонаторы». В работе с подопечным личным составом капитан сделался сбивчивым и раздражительным.
Зато через три недели состоялся второй концерт Ольги Баренцевой, прошедший с не меньшим триумфом. Затем еще один. Она с увлечением работала над новой программой и подумывала уже об организации хора из жен военнослужащих, о гастролях, о конкурсе вокалистов...
Катастрофа разразилась неожиданно, как и свойственно катастрофе. После пятого сольного концерта Ольги капитана Баренцева вдруг вызвал на ковер старший военный советник, гвардии полковник Астапчук. Разводить азиатскую дипломатию полковник не стал:
– Значит, так, капитан. Сигналы поступают. Устойчивое снижение показателей боевой и политической подготовки. Полморсос<Политико-моральное состояние (воен.)> хромает. Рост травматизма, случаев халатности и обращений в медсанчасть. Среди китаез наблюдается брожение умов, недовольство... Верные люди сообщают, что в политуправление округа поступила из вашей части бумага. От замполита, кстати, Сунь Ху-чая, или как его там... Нехорошая бумага. О тайном внедрении в полк агентов мирового империализма с целью деморализации личного состава революционной армии. Под видом советских специалистов и членов их семей. Что скажешь, капитан?
– А что сказать, товарищ полковник? Сука он, Хунь-чань этот. Сколько водки моей выжрал, а теперь... Я ведь у них единственный советский специалист, так что получается...
– Получается,
Астапчук исподлобья, хмуро поглядел на Баренцева.
– Никак нет, товарищ полковник, – заставляя себя глядеть Астапчуку прямо в глаза, бодро ответил капитан. В душе же. определенно, шевельнулось: «Ольга!»
– Ты, Роман Нилович, бабе своей прикажи, чтобы выть прекращала, понимаешь!.. – Полковник смачно, витиевато выматерился. – Ухи вянут, оголовок трещит! Тут не только китаеза хлипкая, сибирский мужик – и тот взвоет.
– Но ведь публика, товарищ полковник... Каждый раз полон зал, а хлопают как... – пытался объясниться Баренцев.
– Полон зал, говоришь? А знаешь, как зал этот наполняют? У них, у сук, график специальный по взводам составлен, и каждый поход на концерт к трем очередным нарядам приравнивается, понял? У которых взыскание, те вне очереди, вместо чистки плаца и сортиров. Бойцы, говорят, со слезами идут, лучше, говорят, сортир, гауптвахта, дисбат... Вот так-то, капитан, всех достала твоя артистка, понял? В общем, пусть заткнется в тряпочку, а не хочет – пусть катит отсюда ко всех чертям собачьим. Двадцать четыре часа на размышление, а потом, если хоть одну нотку услышу, – тебе, капитан, неполное служебное, и прошу на Северные Курилы! Пущай перед морскими котиками колоратуры свои выводит, те стерпят. И на пенсию оттуда пойдешь ты капитаном, если, конечно, дотянешь... Приказ понятен?
– Так точно, товарищ полковник.
– Выполняйте...
Уже через неделю Ольга с Нилушкой были в Ленинграде, в родительской квартире на Моховой. Капитан Баренцев остался дослуживать в Гуаньчжоу, обучая китайских летчиков летать на наших МИГах...
VI
(Ленинград, 1982)
– Конечно, помнить этот период я не мог, но в памяти прочно засело ощущение великого безотчетного ужаса, когда на гладкой полусфере теплого шоколадного камня жирно залоснилась огромная, грубо размалеванная личина. В пространстве, созданном для тихого гудения благоговейных мантр, грянули сатанинские переливы бельканто... Остальное сложилось из обрывочных рассказов бабушки и отца, а недостающее было восполнено воображением...
– Ознакомился я с историей юного Будденброка, Нил Романович... Недурственно; – Профессор отхлебнул кофе и бережно поставил чашечку на стол. – Картинка, скажу я вам, вполне клиническая, хотя и нетипичная. У нас в стране, знаете ли, более распространены иные проявления вырождения. Куда менее... обаятельные. Не та преемственность, не та культура. Насколько же своеобразным должен быть жизненный опыт у советского девятилетнего мальчика, чтобы он избрал себе такого героя...
– Своеобразия хватало, – согласился Нил. – Правда, тогда еще я это не вполне понимал – не с чем было сравнивать.
– Вот об этом, пожалуй, и поговорим.
– О своеобразии или об отсутствии материала для сравнений?
– И о том, и о другом. Каким вы были ребенком, как воспринимали родителей, близких, мир?
– Далекое ретро? – Нил усмехнулся.
– Не такое уж далекое. Вам ведь двадцать пять?
– Двадцать шесть.
– Ну, чтобы вам не обидно было, пусть будет – среднее ретро.
VII
(Ленинград, 1960-1961)
– К четырем годам Нилушка прекрасно понимал, что такое «папа». Папа – это была большая и тяжелая малахитовая рамка, стоящая на крышке бабушкиного «Шредера» рядом с белыми головками, одна из которых называлась Бетховен, а вторая – Чайковский. Из рамки выглядывал какой-то черно-белый дядя с аккуратно зачесанными редкими волосами и длинными, подкрученными усами. Дядя смотрел сердито, Нилушка боялся его и не понимал, зачем в такой красивой папе живет Бармалей. Про Бармалея ему читала бабушка, маме было вечно некогда, она приходила поздно, мимоходом чмокала в щечку засыпающего Нилушку и тайком от бабушки – зубки были уже почищены! – совала ему конфетку в яркой шуршащей обертке.