Избранник ворона
Шрифт:
– На работе дали? – спрашивал он сквозь дрему.
– На работе, – рассеянно соглашалась мама.
– Значит, ты хорошо работала, – резюмировал он и проваливался в сон.
В доме было много вещей, которые хотелось потрогать руками, много кисточек, которые так хотелось потрепать, – на бархатных красных портьерах, на скатерти, па абажурах, низко нависающих над столом в гостиной, над маминой кроватью в спальне, над роялем в комнате, где жили бабушка с бабуленькой. А еще там был сундук – тяжелый кованый сундук, покрытый ковром. Как-то, когда бабуленька лежала в больнице, а бабушка пошла ее навестить, взяв с него честное слово, что он будет вести себя хорошо и никуда не отлучаться от стопочки книжек-складышей – из них можно было строить домики, а можно было и просто разглядывать в них картинки, – он не утерпел, пробрался в бабушкину комнату, пыхтя,
Бабушка застигла его за увлеченным разглядыванием, отчего-то ужасно рассердилась, поставила хнычущего Нилушку в угол на бесконечные полчаса, а за обедом оставила без сладкого. Несмотря на суровость наказания уже через день Нилушке снова захотелось поглядеть альбом, и когда бабушка опять ушла в магазин, он снова был в ее комнате, у заветного сундука. Увы – на крышке висел новенький, сияющий дужкой замок.
Какое-то время В. являлся Нилушке по ночам, пугая и одновременно маня холодным взглядом, медленными, отточенными жестами крупных белых рук. Потом перестал... Спрашивать про этого таинственного господина у мамы он не захотел, а у бабуленьки, вскоре возвратившейся из больницы, было и вовсе бесполезно – в ответ на любое обращение она только чмокала серыми губами и монотонно гудела себе под нос. О том же, чтобы спросить у бабушки, не могло быть и речи – моментально шагом марш в ненавистный угол, куда он регулярно попадал и за меньшие провинности.
Бабушка, неулыбчивая строгая дама с мощными рубенсовскими формами, была скора на расправу, а телячьих нежностей не терпела. Ее поцелуи доставались ему строго один раз в год – на Пасху, а все его попытки как-то приласкаться к ней натыкались на стойкое, презрительное неприятие.
– Ax, какие ревности! – приговаривала она, стряхивая его с колен, словно досадные крошки, или отталкивая от себя. – Сопли подотри, ишь ты, выпердыш.
Кормила, правда, на убой и зорко следила, чтобы Нилушка был чист и ухожен. Впрочем, Нилушкой или внучком она называла его исключительно в присутствии посторонних – как правило, таких же холеных пожилых дам с седыми стрижками, иногда. являвшихся в сопровождении лысых, потертых мужей. Перед приходом гостей она обряжала внука в короткие штанишки вишневого вельвета, того же материала жилетку, кукольную блузочку со взбитыми рукавами, на шею повязывала пышный бант в горошек. Непременной частью любого вечера было его выступление.
По бабушкиной команде он взбирался на заранее выдвинутый из-за стола стульчик, и высоким, ломким голосом выводил:
– Bon soir, Madame la lune...<Добрый вечер, госпожа Луна (фр.)> Или:
– Aluette, gentille aluette...<Жаворонок, милый жаворонок (фр.)> Или:
– Que sera, sera...<Что будет, то будет (фр.)>
И только мокрая подушка «в тиши ночей, в тиши ночей» знала, скольких мук стоили эти мгновения славы, скольких шлепков, скольких часов, проведенных на коленях в темном углу, скольких обидных, несправедливых эпитетов в свой адрес. Бабушка никогда не повышала на него голоса, не употребляла нехороших слов, которыми щеголяли дворовые мальчишки, но всегда находила какие-то свои, удивительно больные, едкие. Когда снисходила до банального «сволочь» – значит, либо устала, либо в чрезвычайно добром расположении... Гости же ничего этого не знали, воодушевленно хлопали в ладоши, целовали, сажали к себе на коленки, нахваливали его и бабушку, пичкали пирожными, давали глотнуть сладкого винца...
Несколько раз Нилушка порывался обновить репертуар, ведь бабушкиным гостям
Бабушка поджимала губы, отвешивала любимому внуку душевный подзатыльник и, не давая проплакаться, тащила к роялю:
– Sur Ie pont d' Avignon...<На мосту Авиньон (фр.)>
Бабушкин запас познаний во французском языке исчерпывался десятком песенок наподобие «Авиньонского моста», и когда Нилушке исполнилось четыре года, к ним три раза в неделю стала приходить бабушкина подруга Шарлота Гавриловна, хромая, горбатая старуха, похожая на бабу-ягу. Она приносила с собой в старом сафьяновом портфельчике допотопные, рассыпающиеся учебники с непонятными словами и картинками, которые было интересно рассматривать, потому что на них изображалось то, чего в реальной жизни не было и быть не могло... «Каждое утро эти кавалергарды занимаются выездкой в этом манеже... Я покупаю бланманже в кондитерской Фруассара. Qui cri, qui lit, qui frappe a la porte?..»<Кто плачет, кто читает, кто стучится в дверь? (фр.)>
Занятия с Шарлотой Гавриловной были нудными, тягучими, как сопля, но по причиняемым страданиям не шли ни в какое сравнение с бабушкиными уроками музыки!.. Пребольно доставалось линейкой по пальцам, если он неправильно ставил руку, по ушам, когда брал не ту ноту. А куда больней линейки били слова... Тогда и пошли мечтания. Забившись в уголок, Нилушка мечтал не о сладостях – они никогда не переводились в доме, и мама каждый день приносила что-нибудь из оперы, – не о новой игрушке – все, что могли предложить тогда ленинградские игрушечные магазины, кучей валялось в углу возле его кроватки. Он мечтал, что когда-нибудь забредет в их края добрый разбойник Робин Гуд, защитник слабых и угнетенных, и поразит бабушку звенящей стрелой из своего тугого лука. И никогда больше не нужно будет садиться к ненавистному роялю, зато целый день гонять с мальчишками во дворе...
Ах, этот двор, такой близкий – и такой далекий! Когда бабуленька была еще в силе, бабушка отправляла их прогуляться вдвоем, спускалась вместе с ними по лестнице, поддерживая бабуленьку за локоть, строго наказывая внуку со двора ни ногой. Потом бабуленька мирно дремала на лавочке, а Нилушка был предоставлен сам себе – играл в песочек, бегал в прятки и догонялки. Как-то, увлекшись, ребятишки гурьбой усвистали на второй двор и на третий, Нилушка увязался за ними – и, как на грех, наткнулся на возвращающуюся из магазина бабушку... Двадцать минут на коленях в углу, лишение прогулок на неделю, а потом и того хуже – бабушка спускалась во двор вместе с ним и с бабуленькой и длинным полотенцем привязывала его к ножке скамейки!
Искать защиты у мамы было бесполезно – ее и дома-то не бывает, а если она и бывает, то либо с бабушкой музицирует, либо спит допоздна. Случалось, Нилушка заползал к ней в теплую постельку, прижимался, всхлипывал:
– Мама, а бабушка опять... Мама сонно улыбалась, рассеяно гладила по головенке.
– Ну ничего, ничего... В выходные съездим на Елагин остров. Там карусели, чертово колесо, комната смеха... Хочешь?
– Хочу...
Но выходные проходили, а съездить все не получалось... Наконец собрались. Мама долго пудрилась, надела красивое зеленое платье в больших алых розах, Нилушку обрядили в ненавистный вельветовый костюмчик и цветные гольфы... Получилось плохо – первым делом мама повела его в комнату смеха.
– Смотри, Нилушка, какие уроды! Ха-ха-ха. Вместо мамы он увидел в кривом зеркале огромного дракона с крошечной головкой и необъятным зеленым пузом с кровавым пятном на месте пупка. Рядом с драконом, там, где должен был бы находиться сам Нилушка, кривлялся страшный рахит с тоненькими изломанными ручками. В голове что-то угрожающе защелкало, Нилушка упал лицом в грязный дощатый пол и зашелся в рыданиях... Больше на Елагин не ездили.
Вскоре после неудачного похода на острова в доме началась какая-то непонятная суета. Мама с бабушкой, переодевшись в ковбойки и тренировочные штаны, носились по квартире с ведрами воды, протирали тряпками настежь открытые окна, водили по паркету полотерными щетками, попеременно бегали на кухню, где в кастрюлях что-то булькало, пенилось и вкусно пахло, то и дело шпыняли Нилушку: