Избранное : Феноменология австрийской культуры
Шрифт:
Тем более буржуазная культура второй половины века не заинтересована ни в чем серьезном. Если Вена как город никогда не утрачивает своих специфических австрийских черт, то ее парадная официальная культура — это культура международной дворянско-буржуазной столицы, оторванная от народа и противостоящая ему. Совершенно очевидно, что в таких условиях расслоения австрийской культуры за фасадом официозного, «репрезентативного» искусства не могла не возникать такая культура и такая литература, которая выступала от имени народа, представляла его интересы и которая в самой же столь блестящей столице невольно приобретала свойства провинциальности в противовес пустопорожнему и поверхностному «шику». Для официозной культуры все народное и национальное оказывалось забавной приправой, пикантным моментом. Эта культура — продолжение официальной политики — разобщала и ссорила между собой народы, входившие в состав империи, — австрийцев, славян, ветров. Между тем если говорить о настоящей, художественно значительной австрийской литературе, прежде всего создававшейся в Вене как крупнейшем культурном центре государства, то она никогда не была просто «немецкоязычной» литературой. Это была литература, в основе которой лежал и немецкий, и славянский культурный элементы, уже пришедшие в органическую внутреннюю
Славянская тема занимает большое место в творчестве Адальберта Штифтера — одного из крупнейших писателей Австрии. Славянская тема для него — не экзотически сторонняя, в ней — одна из граней его поэтической мысли о родной земле. Штифтер был родом из деревушки Оберплан в Богемском лесу; Богемский лес представлялся ему природным рубежом, однако не разделяющим, но соединяющим разные народы — чехов, немцев, австрийцев. Выдающаяся писательница второй половины века Мария фон Эбнер-Эшенбах происходила из славянского аристократического рода Дубских. В условиях национального размежевания лучшие австрийские писатели мечтали о мире и дружбе между народами. Условия для существования реализма в Германии и Австрии были весьма различны. Выше говорилось, что некоторые черты австрийской культуры, дожившие до середины
XIX века, шли из глубокой культурной древности, ничего подобного уже не было в культуре Германии и других крупнейших европейских стран. Это свидетельствует об особой стабильности австрийской культурной традиции. Именно традиция, вовсе не «отсталая» по сравнению с другими странами, в первой половине XIX века как бы улавливает и усваивает реалистические импульсы, появляющиеся в это время. Существующее, с какой бы поразительной наглядностью и полнотой ни было оно изображено писателем, требует еще присутствия особого поэтического «мира идей». А сам этот мир вдей — сложнейшее наслоение исторических этапов, не отрицавших друг друга, но поднимавшихся друг над другом и в итоге породивших неповторимую национальную традицию литературы. Здесь и средневековый смех с его универсальностью, и сложные смысловые конструкции и аллегории барокко, и просветительская вера в единство и совершенствование человеческого мира. Вот эта традиция способна была впитать в себя и реалистические импульсы нового века: каждая эпоха имела свой взгляд на конкретность жизненного, реального, каждая оказалась по-своему в традиции австрийской литературы середины века (в ее подлинных созданиях); «вещь» — это даже один из терминов поэтического языка Штифтера: всему, не только окружающим нас вещам, присущи реальная конкретность, практическая употребимость, пригодность, дельность. Не менее важна направленность мысли на историю. История для австрийской поэтической традиции — язык вечности, ее постоянная тема — вечность в сопоставлении с исторической изменчивостью. Этим синтезом реалистического и «идеального», сложнейшим опосредованием жизненного и идейно-конструктивного материала объясняется жизнеспособность австрийской поэтической традиции, как бы долгое время не желавшей расставаться ни с чем своим, даже и со средневековым, и с барочным наследием, но объясняется так же и то, что реализм в его русском или французском — более «чистых» — вариантах очень долгое время не получал шансов на существование в австрийской культуре. Когда же он заявил наконец о своих правах, австрийская культура уже переживала кризис. Он затронул и саму традицию. Появление во второй половине века реализма, отдельного, обособленного от вековой традиции, само по себе стало фактом общекультурного кризиса. Оказывалось, что творчество великих австрийских писателей прошлого плохо согласуется с реалистическими начинаниями молодых литераторов. Оказывалось также, что оно плохо согласуется и с потребностями общества — социально перестраивающегося, а к тому же подверженного влиянию буржуазных идей, буржуазного позитивизма. Во второй половине века традиция раздваивается: одна линия тяготеет к универсальности как идеальной, так и в полноте постижения жизни; другая — к жизненной эмпирии, ограниченности материала и к более примитивно понятой народности содержания. Именно поэтому создается впечатление, что творчество Грильпарцера целиком принадлежит первой половине века.
Адальберт Штифтер
Адальберт Штифтер (1805–1868) глубоко связан с традицией, которую развивал смелее и вольнее, чем Грильпарцер. Но Штифтер принадлежал, по сути дела, уже иному поколению. Его зрелое творчество, начавшееся в 1844 году, продолжалось примерно четверть века. Здесь и австрийский просветительский рационализм, который в своем представлении о человеке подчеркивает логическую и мыслительную его способность и не допускает, чтобы чувство брало верх над рассудком и управляло человеком; здесь и типичное сопоставление событий с мерой вечности, и обращение к истории как языку вечности. Но все это Штифтер переносит в относительно новый для этой традиции прозаический жанр — рассказа, новеллы. Отнюдь не рвавшийся за лаврами гения, Штифтер спокойно мирился с теми распространенными формами, в которых бытовали в первую половину века прозаические жанры, с формами альманаха, журнала и т. д. В рамках таких массовых по масштабам 1840-х годов изданий публиковались его первые рассказы. Тогда же Штифтер переиздал их в шести томиках, названных им «Штудии» (или «Этюды», 1844–1850). Штифтер стремительно, почти сразу же преодолел внешние стилистические влияния — романтиков, Жан Поля. Они, пожалуй, отчетливо различимы лишь в первом рассказе «Штудий» — «Кондоре» (1844).
Штифтер создал свой тип рассказа — рассказа достаточно пространного, мастерского по точной, несентиментальной передаче деталей, по вещественно-четкому восприятию внешнего мира, В центре рассказов Штифтера — проблемы совести, долга, человеческого достоинства. Для Штифтера разрешение этических конфликтов состоит не в переустройстве существующего жизненного уклада, а в восстановлении исконной идеальности, правды. Истина добра и красоты в человеческих взаимоотношениях должна выйти наружу из-под всех наслоений и искажений, в которых повинны общество и сам человек. Штифтер может показывать, как необходимость сохранять свое индивидуальное человеческое достоинство нередко приводит человека в противоречие с обществом, к полнейшей, добровольной изоляции от общества. Удаляясь от общества, штифтеровские персонажи порой изобретают для себя небывалые по странности формы существования — вроде того героя, который живет на острове в крепости, отгороженной рвами и подъемными мостами («Крепость чудака»). Возникает целая галерея странных героев, которыми, надо сказать, богата австрийская литература и после Штифтера. В своем антисентиментальном и антиромантическом духе Штифтер никогда не абсолютизирует такой уход от общества. Напротив, педагогическая направленность рассказов Штифтера заключается в том, чтобы научить людей жить с людьми, вернее, научить человека как индивида, хранящего свое достоинство, жить среди людей, в том, чтобы по меньшей мере подсказать формы такого сосуществования. Странными герои штифтеровских «Штудий» бывают и совсем в ином отношении: писатель рисует людей, скованность, закрепощенность которых превосходит все мыслимые пределы. И если в своих уединившихся от общества чудаках Штифтер склонен раскрывать глубоко скрытую в их душе мягкость и человечность, подвергшуюся некогда невыносимым для них ударам, то он столь же ярко показывает, как расцветают, находя связь с людьми, внутренне скованные души. Уже в «Штудиях» природа, по его представлению, — подлинное лоно человека, всего человеческого общества. Природа для него — не предмет только поэтического описания; в духе Просвещения XVIII века, в духе Гердера и Гёте писатель воспринимает природу как ступень в развитии бытия к человеку. Именно поэтому в своих описаниях природы Штифтер был обстоятелен, пространен, точен (с годами все более пространен), именно поэтому его описания никогда не напоминают картин других мастеров поэтического пейзажа, но, собственно говоря, и не воспринимаются как «описания природы» в противоположность сюжетному развитию: картина природы у зрелого
Штифтера — это уже действие, в котором природа принимает закономерное участие (отнюдь не будучи просто носителем, отражением человеческих чувств, не будучи и просто орнаментом сюжета и внешней сценой действия). Но природа — это и граница человека, которую он не должен преступать, эго естественная граница человеческого мира; природа как лоно человечества требует вместе с тем, чтобы человек самоограничивался в своих желаниях и страстях, чтобы он отнюдь не давал воли всему заложенному в недрах его души и тем более не давал выхода своим разрушительным инстинктам.
Уже и «Штудии» Штифтера — это произведения, психологически насыщенные, увлекающие и зачаровывающие читателя воплощенной в их стиле гармонической стихией природы. Эта внутренняя энергия передается штифтеровским стилем тонко и деловито. Штифтеровский поэтический мир можно было бы назвать поэтически-естественно-научным образом природного бытия; в его картине конкретные образы людей середины века, переданные реалистически и детально полно, возводятся к своей задаче, обозначенной самим местом человека в природе.
Все мотивы «Штудий», сюжетно очень разнообразных, Штифтер развивает в позднейшем творчестве. Над одним из рассказов, входивших в состав «Штудий», Штифтер не переставал работать всю жизнь. Это «Портфель моего прадеда», рассказ, сохранившийся в трех редакциях; он уже перерастал в целый роман. «Портфель моего прадеда» — повествование об индивидуальном становлении человека, который открывает свою принадлежность общечеловеческому, норме, порядку, преданию.
В предисловии к сборнику «Пестрые камешки» (1853) Штифтер изложил свой взгляд на единую закономерность, пронизывающую весь живой и неживой мир. Такую закономерность он назвал «кротким законом» — закон этот «…желает, чтобы каждый существовал и был уважаем и чтим и жил без страха и без ущерба рядом с другим, чтобы он мог идти своим высшим путем человека, чтобы он заслуживал любовь и восхищение своих ближних, чтобы он был храним как сокровище, ибо всякий человек есть сокровище для других». «Кротость» закона в том, что он присутствует везде, и в самом малом, что он повсюду один, в том, что он несет не гибель и разрушение, а жизнь и благо. Этот закон Штифтер находит во всем мире; мир есть «чудо», хотя в нем и не бывает чудес. Все — в единстве, а потому и в самом малом отражение единой великой закономерности. Такова программа творчества, которая переходит границы литературы и становится одновременно программой общественной, социальной. Шесть рассказов, составляющих «Пестрые камешки», — подступы к такому обобщенному творчеству. И здесь — вновь крайнее разнообразие сюжетов (Штифтер дал рассказам названия минералов, поэтому сами названия не передают содержания); в одном Штифтер описывает странствие по заснеженным горам и спасение заблудившихся детей, притом достигает невероятной, гомеровски-эпической насыщенности и наглядности; в другом, действие которого происходит в Вене, Штифтер рисует психологическую катастрофу личности, смело пользуясь приемами «умолчания»: Штифтер полагал, что внутренний мир человека должен оставаться неприкосновенным и для самого поэта, а потому внутреннее он последовательно передает через его отражения во внешнем мире, внутренний конфликт — через странность поведения. В цикле «Пестрые камешки» писатель достигает вершин своего художественного мастерства — его ровная, тщательно отделанная, лишенная претенциозности проза выделяется силой насыщенного поэтического слова.
Роман Штифтера «Бабье лето» (1857), названный писателем просто «повествованием», необычен по композиции и по стилю, проявляя все накопленное в предыдущих произведениях. «Бабье лето» — «роман воспитания», опирающийся не столько на гётевского «Вильгельма Мейстера» и другие образцы жанра, сколько на глубоко усвоенное мировоззрение позднего Гёте в целом. Особенность этого романа состоит в том, что все совершенно реальное в нем до неразличимости сплетается с желательным и утопическим. Построение, избегающее не только романических штампов и какой-либо ухищренности, передает этапы становления личности во временной последовательности: герой романа, молодой человек из купеческой семьи, знакомится во время одной из своих одиноких естественнонаучных экспедиций со стариком, ухаживающим за розами, имя которого узнает лишь после долгих лет знакомства. Это барон Ризах, поместье которого — образец естественной и органической упорядоченности, малый космос, свет которого освещает любого, кто попадет в его круг.
Поместье Ризаха для Штифтера не образец ведения хозяйства, а форма организации межчеловеческих отношений, бесконфликтных и безоблачных: всякий человек находится на своем месте, отвечающем его глубочайшему призванию, — все это образ лейбницевской, просветительской гармонии, перенесенной в реальность XIX века. Этот же дом Ризаха — место, где творится и хранится величайшая красота, где изготовляют прекрасную мебель (для личного употребления) и выращивают невиданно красивые розы, совершенствуя природу, где берегут и чтят античные статуи и классическую живопись.