Избранное в двух томах
Шрифт:
последние годы жизни Александра Трифоновича.
В технологии металлов есть такое понятие — испытание на твердость. Не
всякая деталь это выдерживает. Тем более, выдерживает это испытание далеко не
всякий человек.
Твардовский — выдержал, как, пожалуй, никто другой в нашей сложной
действительности.
МЕНЯЛСЯ — И ОСТАВАЛСЯ СОБОЙ
В маленькой, тесной комнатушке двухэтажного
Садовой-Триумфальной улице (там, где сейчас стоит блок из трех высоких
зданий на общем стилобате, в котором размещены магазины «Советская музыка»
и «Диета») в середине тридцатых годов собиралась веселая компания молодежи.
Хозяева этой комнатушки — студент одного из первых наборов Литературного
института, мой школьный товарищ Леонид Кацнельсон, восемь лет спустя
погибший на войне, и его жена, тоже студентка Литинститута, Татьяна
Стрешнева — собирали у себя (впрочем, тут слово «собирали» не очень точно
соответствует действительности: компания собиралась как-то стихийно, сама
собой) людей самых разных профессий и жизненных путей. Был среди нас
молодой инженер, буду-
468
щий видный конструктор Алексей Флёров, был начинающий авиатор — я, были
и другие, как сказали бы сейчас, «физики». Но преобладали, естественно,
«лирики» — товарищи Лёни по Литературному институту Михаил Матусовский,
Александр Раскин, Ян Сашин и Константин Симонов.
Компания, повторяю, была очень веселая. Способствовало этому, конечно, прежде всего то, что каждому из нас было чуть больше двадцати лет от роду. Мы
не очень задумывались о будущем — ничто в нашем, не очень зрелом, сознании
не предвещало ни тех тяжких испытаний, которые обрушились на нас в конце
тридцатых годов, ни предстоящей большой войны. Молодые поэты и писатели, входившие в эту симпатичную компанию и в большинстве своем ставшие
впоследствии заслуженно широко известными, груза этой ожидающей их
известности ни в малой Степени не ощущали и уж, во всяком случае, никак
своего высокого предназначения перед нами, технарями, не демонстрировали.
Симонов, в то время худощавый, немного нескладный, казавшийся из-за
худощавости еще выше своего и без того достаточно гвардейского роста, поначалу произвел на меня впечатление этакого добродушного увальня. Любил, явившись в дом на Садовой, залечь на огромный, занимавший добрых
полкомнаты диван, взять к себе хозяйского фокстерьера и возиться с ним — к
полному удовольствию обоих. Ни малейших признаков столь характерных для
него в будущем организованности и деловитости молодой Симонов, по крайней
мере внешне, не проявлял. Был не очень разговорчив и хотя не уклонялся от
участия в общих беседах, но отделывался больше короткими репликами, явно
избегая длинных тирад. Мне показалось, что причиной (или одной из причин) этой его тогдашней неразговорчивости была присущая ему неважная дикция, сознание которой его как-то сковывало. Правда, нельзя было не заметить, что
реплик Кости Симонова, сколь ни лаконичны они были, его товарищи мимо ушей
не пропускают. . И все-таки поначалу я воспринимал Симонова только как
симпатичного, компанейского парня — не более того.
Впервые я увидел его с другой стороны через несколько месяцев после
первого знакомства, на встрече нового, 37-го года (о том, насколько одиозной
станет
469
эта цифра, мы, естественно, не подозревали и подозревать не могли). Встречали
вскладчину, не помню уж в чьей квартире, в большом сером доме на Солянке.
Как положено, ели, пили, танцевали фокстрот, танго, румбу и прочие, ныне
числящиеся по разделу «ретро» танцы, рассказывали — кто как мог — всякие
забавные истории, поэты читали стихи.
И вот начал читать Симонов. Он прочитал заключительную главу своей еще
не законченной поэмы «Ледовое побоище». К этой поэме в целом и к ее
заключению в частности несчетное число раз возвращались и продолжают
возвращаться читатели, критики, литературоведы. Отмечают удивительную
прозорливость автора — едва ли не все, предсказанное им в этих без малого
двадцати строфах, сбылось. Но я помню, прежде всего, на редкость сильное, граничащее с потрясением эмоциональное воздействие на меня, да и, конечно, на
всех слушателей этих симоновских строк, так органично, естественно влившихся
в заключительное четверостишие «Интернационала».
Выше я говорил, что наша компания не очень задумывалась о будущем.
Оказалось, что по крайней мере один из нас — задумывался. И задумывался
всерьез. .
* * *
Прошло около трех лет, в течение которых мы о Симоновым — так оно как-то получилось — встречались редко и чисто случайно.
И вот одна из таких встреч — на улице — вскоре после его возвращения с
Халхин-Гола.
Бои на Халхин-Голе стали, без преувеличения, едва ли не самым серьезным
испытанием для нашей Красной Армии с момента окончания гражданской войны.
Это испытание, как известно, было выдержано с честью. И полководческое
искусство советских военачальников, и советская боевая техника, и моральный
уровень, боевой дух наших красноармейцев и командиров (слова «солдат» и
«офицер» в то время в ходу не были) — все это оказалось выше, чем у наших, надо отдать им должное, очень сильных и хорошо подготовленных противников.