Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
— Это старо, бабушка, уж я слыхал и забыл, — возразил Редька, стараясь только быть бдительным, чтобы упредить любое движение Васьки. Старухи он, в общем-то, не боялся.
Пудель лаял из окна. Люди оглядывались, Васька разогнул спину и незлобно укорил бабку:
— Подумаешь, мотоцикл. Старье! Давно пора на свалку.
Редька догадался, что он боится Цитрона и хочет миром кончить, чтобы был порядок.
— Вот и я говорю… — начал было Редька. Но осекся: мать стояла в подъезде.
Так вот зачем она сказалась больной! Чтобы заступиться!
— Цыц, дьяволенок! — крикнула сыну.
Она выпустила руку Редьки — а ведь больно ухватила — и показала, как это будто бы делается в Бонне. И этим он воспользовался. Тоже изобразил руками и страшной гримасой:
— Р-раз! И порядок!
И побежал в кладбищенскую калитку.
Он только на людях старался смело держаться. Каверзно, вроде отца. Оказался один — свернул в боковую аллею, пошел медленнее, тише. Потом остановился. Свежий ветер с утра подмел дорожки. Сосновые шишки валялись по обе стороны. Он поглядел на знакомую сосну. Под ней особенно много шишек.
— Эк тебя, как насорила! — сказал Редька и прислушался. Будто она могла возразить.
С малых лет он любил придумывать, чего нет на самом деле. Иногда без нужды видел, как мяч сам собой прыгает в окно. Иногда — будто кошка, лежа на боку, кормит крысу. Не было страшно от собственных выдумок. Он брался за голову — шел по Овражной, и просто была интересна собственная тень. Короткая полдневная тень, схватится ли она тоже за голову? Он усмехался, убедившись, что схватилась, и быстро озирался: не увидел ли кто?
А день после ночной суматохи был заспанный. Долгий-долгий, бессолнечный. Над сосной хлопала крыльями галка. Ему казалось, что она плывет на веслах. Гребет изо всех сил — против течения, чтобы только уплыть. Уплыть подальше отсюда.
3
Так прошло несколько дней, и все забылось. Он мчался на велосипеде в сторону оврага. Мелькали памятники, ограды в кустах жимолости, золотые березы, нарядные, пронизанные светом. (Являлось ли вам хоть раз желание увидеть, к тому же в самом неподходящем месте, будничную, даже печальную жизнь внезапно преображенной в ваших глазах, праздничной до полного ликования? Таким было осеннее кладбище, и он мчался на велосипеде, разгоняясь под гору.)
— Разуй глаза! Слышь, глаза разуй! Береги-ись!
Разуй глаза!
В восторге соучастия бежал за велосипедом Женька, увязанный в платок толстым узлом на груди. Ему не хотелось отстать. И он кричал бескорыстно вдогонку.
— Разуй глаза-а-а!
Этот крик-мольба наконец отдалился и затих. Велосипед мужской, отцовский. А Редька был того невеликого роста, когда еще можно просунуть ногу сквозь раму и, прилипнув сбоку, извиваясь на каждом обороте педалей, катиться глухими тропами в пролом ограды. Там он оставил велосипед у березы. Подождал Женьку. Пошли вдоль ручья, журчавшего на дне оврага. Это была даже не речка Луковка, куда ходили купаться, — та хоть название заслужила. Но вода, журчавшая без названия, тоже полна жизни — какими-то травками, пузырьками. И Редька серьезно
— Ух, жизнь собачья! — проговорил Редька.
Всякий раз, когда бывало беспричинно весело и нравилась житуха на белом свете, он выражал свои чувства пискливым возгласом: «Ух, жизнь собачья!» И тонко завывал. Вопреки здравому смыслу.
Они вышли на взгорок. Вдали виднелась оранжерея. А на краю кладбища травянистый пустырь, еще не заселенный, — там под навесом стояла телега кверху оглоблями. И у коновязи дремал отцовский мерин. У него под копытами воробьи прыгали над лошадиными яблоками.
Редька, как хозяин, подошел к мерину.
— Но-о, не балуй!
И ткнул его кулаком в морду.
— Кусается, стервец!
А Женька стоял в стороне. Остерегался. И это нравилось Редьке. Он уже знал, что старый мерин не кусается. Бывают же у лошадей такие поповские морды. Лохматые, добродушные. Он вынул сахар из кармана, сунул ему в желтые зубы. Мерин взял осторожно. Потом постучал копытом. Редька рассмеялся.
— Видишь, ногой просит! Отец выучил… Но-о, колода, не балуй!
Он то смеялся по-детски, то начинал говорить мужицким голосом. И видно было, что уже привык быть за конюха и по душе ему власть над добрым животным: охлопывал мерина, гладил ему губы, трогал за худые ляжки. Он был болтлив и радовался тому, что есть свидетель.
— Довел отец меринка. Запорол.
— Сахаром кормите? — осведомился Женька вежливо.
Редька недоверчиво покосился: не смеются ли над ним?
— Траву косим на бугорках. И овса покупаем. Только отец выгадывает на овсе: неполной мерой дает. Я-то все вижу.
— А как зовут?
— Маркиз. Больно стар. На живодерню пора. Отжил свое. Но-о, черт!
Беспощадным этим словам мерин отвечал, как детям отвечают все домашние животные: ушами, седой мохнатой губой, жидким хвостом.
— А чего он ротом дышит? — спросил Женька.
— Гайморит у него.
— Как, говоришь?
— Ну вроде насморка… Отец выйдет, в дорожную бригаду подастся. А тут не прокормишься. За три года пять возчиков сменилось.
Женька отвлекся.
— Слышишь?
Куковала кукушка. Редька посмотрел в сторону звука.
— Я кукушкам не верю, — сказал он. И потянулся рукой под гриву Маркиза. — Эх, я, глаза на затылке! Хомут менять надо! Вишь, холку в кровь стерло!
— Вот я тебе холку натру! — грубым голосом отозвалась мать, выходя из кустов. Видно, давно его искала. — Обуза ты моя! Бремя тяжкое!
Он только успел показать Женьке на велосипед у березы.
Пошли быстро. Мать впереди, за нею Редька. Женька далеко отстал, борясь с велосипедом. На поляне, где мальчишки гоняли мяч, мать задохнулась, сорвала с головы платок, стала снова повязываться. Он делал вид, будто все ему нипочем.
— Как дальше думаешь жить? — горестно спросила она.
— Еще не решил, — ответил ей в тон. И позволил себе спросить: — Куда идем-то? Горячку порешь.
— В исполком. На комиссию.
Белый свет потемнел, и звуки дня стали глуше. Березы роняли листву над оврагом. Бежала озабоченная собака. Петух гулял с курами. «Петух меня ненавидит», — вдруг пришло в голову Редьке.