Избранное
Шрифт:
Почти каждый вечер Ланса, Гиньясу и я вели о них речь в «Берне» либо в «Универсале», когда Ланса кончал править гранки и подходил к нам — хромой, медлительный, добродушный и болезненный, — попирая солнечные блики, падавшие с тип [41] без помощи ветра.
Лето стояло сырое, а я почти обрел спасение, ибо начал смиряться с тем, что старею; и все же спасение еще не наступило. Я встречался с Гиньясу, и мы говорили о новшествах в городе, о выполнении завещаний и о болезнях, о засухах, о рогоносцах, об ужасном нашествии незнакомых лиц. Я жил в ожидании старости, а Гиньясу, должно быть, богатства. Но мы не говорили о той парочке до того часа, когда Ланса — иногда раньше, иногда позже — выходил из редакции «Эль Либераль». Хромой, таявший на глазах, он прочищал горло и начинал честить президента и весь род Малабиа; вместо аперитива пил кофе и протирал очки замусоленным платком. В то время я больше слушал Лансу, чем Гиньясу, — хотел выучиться стареть. Но ничего
41
Типа — южноамериканское дерево с ценной древесиной.
Наконец кто-нибудь из нас заговаривал о той парочке, а остальные сообщали, что могли, кто больше, кто меньше, небрежно роняя слова — как истинные друзья.
— Они танцовщики, это точно, а больше сказать нечего, ведь мы поклялись говорить только бесспорное, дабы открыть или воссоздать истину. Впрочем, никакой клятвы мы не давали. А стало быть, любой из нас может сообщить ложные сведения, если они из первых рук и совпадают с правдой, которую мы предвосхитили; все будет полезным и уместным. Отель «Пласа» для них уже недостаточно модерный и роскошный. Я вообще про иностранцев говорю и от души радуюсь. Что до этих — они на пароме приехали и сразу — в «Викторию»: две комнаты с ванной, без питания. Легко представить их в обнимку на борту — глядят с любопытством и неприязнью, стараясь не выказать излишнего пренебрежения или оптимизма, с середины реки, где судно заплясало на быстрине и свернуло к Санта-Марии. Они сосчитали каждый метр многоэтажных домов, прикинули размеры оперативного пространства, учли слабые пункты и ловушки; достойно оценили благодать одного из наших летних полудней. Его левая рука почти кольцом обвивает задумчивую крошку, а она уже смотрит на нас, словно задумчивое дитя, покусывая лепестки роз, которые он купил ей на молу Сальто. Потом они мчатся к «Виктории» в машине новейшего образца — лучшей, какую можно было выбрать из скопища на причале; а через час по их следам поехал драндулет с чемоданами и саквояжем. У них было письмо к тучному, жеманному правнуку Латорре; они безусловно знали, с первого же дня, что мы с таким незнакомы, что нас это не касается, что мы жаждем забыть его и выделить из латорристского мифа, сочиненного — с пылом, чистосердечием и лукавством — неудачниками трех поколений, одержимыми ностальгией. Во всяком случае, они знали, что правнук в Европе. «Неважно, — должно быть, сказал он с быстрой своей, бьющей в цель улыбкой. — Тут у вас симпатично, остановимся на время».
Итак, они остались, но уже не в «Виктории». Бросили две комнаты с ванной, успешно скрылись, и видеть их могли мы только раз в сутки — за вечерней трапезой в «Пласе», в «Берне» или же в прибрежных ресторанчиках, куда более живописных и дешевых. И вдруг — большой перерыв; мы уже считали, что утратили их навсегда, воображали и расписывали, как могли, их прибытие в другой город на побережье: уверенные в себе, слегка возгордившиеся, менее любезные из-за надоевших триумфов, но по-прежнему танцуют «Жизнь всегда будет прекрасна» или «Фарс совершенной любви». Но мы никак не сходились насчет имени импресарио, а я упорно восставал против грязных домыслов и выдвигал объяснение богословское, не более абсурдное, чем конец этой истории.
Перерыв кончился, когда мы узнали, что они живут или по крайней мере ночуют в домике на пляже, в домике с красной крышей, одном из дюжины, которые купил Шпехт — за свою цену, но наличными, — купил у старика Петруса, когда вышла из строя верфь и мы с грустью твердили, что ни один локомотив не пройдет по рельсам, проложенным на половине — четверть и четверть пути — между Росарио и пристанью Верфь.
Да, наши знакомцы спали в домике поселка Вилья-Петрус, с полуночи до девяти утра. Шофер Шпехта — Шпехт был тогда председателем клуба «Прогресо» — увозил их и привозил. Мы так и не пронюхали, где они в первый раз завтракают, но потом они три раза ели в доме Шпехта, напротив старой круглой площади, или площади Браузена Основателя.
Известно стало также, что договора о найме дома на пляже они не подписывали. Шпехт не любил распространяться о своих гостях, хоть и не вовсе избегал разговора. В клубе он докладывал:
— Да, каждый день нас навещают. Тешат мою старуху. Детей ведь у нас нету.
Мы подумали, что сеньора Шпехт, разговорись она, могла бы подобрать ключ к этой парочке, подсказать нам эпитеты, определения. Те, что придумывали мы, не годились. Оба, он и она, были слишком юными, застенчивыми и счастливыми, чтобы ценность жизни состояла для них в том, чем довольствуются слуги: дом, еда и немного карманных денег, которые сеньора Шпехт, вероятно, всучивала им без их просьбы.
Так продолжалось недели три. На смену лету пришла осень: закатное небо стало стеклянно-прозрачным, дни стояли молчаливо застывшие, под ногами шуршали разноцветные опавшие листья.
Все эти три недели юноша и малышка приезжали в город к девяти утра, в машине Шпехта, покинув прохладу пляжа ради умирающего лета на старой площади. Мы видели (мне это было нетрудно), как они улыбаются шоферу, вдыхают запах кожаной обивки в салоне автомобиля, улыбаются улицам, радуются недолгой своей утренней прогулке; улыбаются деревьям на площади и тем, что выглядывают из-за глинобитных оград; бронзе и мрамору входной двери; улыбаются горничной и сеньоре Шпехт. Да они весь день только и делали, что улыбались, улыбкой родства
— Нет, не Рыцарь Розы, — заявил наконец Ланса, — a chevalier servant [42] . Презирать его за это, пожалуй, не стоит. Ладно, там видно будет.
Наконец разнеслась весть, что Шпехт их выгнал, хоть и без скандала, — наутро после вечеринки в его доме. В воскресенье шофер, как обычно, приехал на пляж к девяти часам, но в машину их не усадил, а только вручил записку: строчек пять, вежливых, но решительных, написанных твердым, ровным почерком, каким пишут по утрам и не спеша. Вот почему он их выгнал: они напились; юношу хозяин застал в обнимку с сеньорой Шпехт; они украли комплект серебряных ложек с гербами швейцарских кантонов; платье крошки было неприлично открыто на груди и колене, а под конец праздника оба они танцевали как моряки, как паяцы, как негры, как проститутки.
42
Здесь: рыцарь, слуга (франц.).
Последние новости принес Ланса. Однажды после работы в газете и завтрака в «Берне» он увидел их в маленьком кафе на улице Касерос. Кончалась теплая влажная ночь, и дверь заведения стояла настежь, без ворсистой портьеры, без посулов и ловушек. Ланса остановился, чтобы развлечься и закурить, и увидел их. Они были одни на площадке для танцев, немногочисленные клиенты за столиками окружали их — завороженные, но себе на уме; парочка что-то танцевала — упоение, восторг, пролог к часу любви.
— Я уверен, какой-нибудь эвфемизм тут нужен. Потому что было в танце этом нечто от древних племенных обрядов, от ритуала помолвки, когда невеста кружит вокруг жениха, временами останавливаясь, притягивая его к себе, — то вроде бы отдается, то, разжигая страсть, опять ускользает. Только тут в центре стояла она, немного заторможенная, скованная в движениях, топталась на месте; крохотное, но полное тело чуть покачивалось, она следила за мужем с терпеливой мягкой улыбкой, протягивала к нему руки, а потом поднимала их, защищаясь и прося о снисхождении, вымаливая счастье. А вокруг нее плясал он, сгибаясь в поясе, то приближаясь, то удаляясь, обещая и подтверждая обет лицом и телом. Они танцевали так из-за глазевших на них зрителей, но танцевали для одних себя, тайно, уверенные, что никто им не помешает. Рубаха юноши была открыта до пупа; и все мы могли видеть, как он, потный от возбуждения, счастлив, немного пьян и в трансе; счастлив, что на него смотрят, а она его ждет.
Тогда, впервые и как было предсказано, им пришлось столкнуться с нами. Утром мужчина явился в контору Гиньясу — похоже, он только что принял ванну и опрыскался одеколоном, — комкая в пальцах сложенную пополам купюру в пятьдесят песо.
— Больше заплатить не могу, во всяком случае наличными. Хватит этого за консультацию?
Я усадил его, думая о вас, друзья, не вполне уверенный, что это тот самый. Я откинулся в кресле и предложил ему кофе, не отвечая, испросив позволение подписать кое-какие бумаги. Но когда я почувствовал, что беспричинная моя антипатия тает, а вместо нее просыпаются любопытство и своего рода зависть, почти безликая; когда рассудил, что это не наглость и бесстыдство, как сочли бы многие, а совсем-совсем другое, из ряду вон и почти волшебное, у меня не осталось сомнений: да, мой гость — тот самый тип в желтой рубашке и с розаном в петлице, которого мы видели в грозовой вечер на тротуаре перед «Универсалем». Хочу сказать, хотя я все еще цеплялся за антипатию: мужчина этот с колыбели был убежден, что единственно важное — жить, а стало быть, все, что дарует жизнь, важно, прекрасно и достойно. Я сказал, что за пятьдесят песо — по тарифу для друзей — могу, кончено, разъяснить, более или менее точно, каких напастей ему ждать от кодексов, судей и прокуроров. И что можно предпринять, дабы избежать наказания. Я хотел выслушать его, но главное — завладеть зеленой купюрой, которую он рассеянно крутил, словно был уверен, что такому, как я, достаточно показать ее издали.
Наконец он разгладил кредитку и положил ее на письменный стол; я сунул ее в бумажник, и мы немного поговорили о Санта-Марии: какие виды и что за климат. Он рассказал про письмо для Латорре и спросил, может ли он по-прежнему жить в коттедже на пляже — с ней, разумеется, такой юной и в положении, — несмотря на размолвку со Шпехтом и то, что договоренность о найме была, как он выразился, только устная.
Я минутку подумал и решил дело в его пользу — не спеша объяснил, каковы его права, перечисляя параграфы законов, юридические казусы. Посоветовал внести в суд подходящую для найма сумму и вызвать туда Шпехта для оформления фактически существующего контракта.