Избранное
Шрифт:
Он ответил лишь сдержанным, вежливым и безнадежным полупоклоном, и я почувствовал, что из-за своей резкости утратил его доверие. Как я ни настаивал, чтобы он затаился от всех и хранил полное молчание; как ни толковал ему, притом насколько мог любезно, что каждый возраст по-своему легкомыслен, каждая страсть по-своему неосторожна, а отцовская любовь — почти что страсть,— он не поднимал потупленных и полузакрытых глаз.
Пусть он, добавил я, не требует от меня более подробных объяснений, а просто примет в соображение, что я не был бы так настойчив с ним в столь серьезных обстоятельствах, не будь я убежден в опасности, которой чревата любая попытка предпринять какой-либо шаг; что, хотя я не вправе сказать почему, он может мне верить; что нынешние правители государства доверяют мне больше, чем кому бы
23.
Об иероглифах доброго канонира
Я перехожу от одной мысли к другой так же быстро, как глаз — от света к тени. Едва мне стало ясно, что спор бесцелен, я прервал его. Господин де Шенье поднялся, и я молча проводил гостя до лестницы, но в дверях все-таки не удержался и сердечно пожал ему руку. Бедный старик! Мой порыв взволновал его. Он обернулся и кротко — увы, что упрямее кротости! — промолвил:
— Очень сожалею, что осмелился докучать вам своей просьбой.
— А я — что вы не захотели меня понять и сочли добрый совет отказом,— ответил я.— Надеюсь, вы подумаете над моими словами.
Он низко поклонился и вышел. Я пожал плечами и пошел собираться. У входа в кабинет дорогу мне преградила высоченная фигура: это был мой проснувшийся канонир, мой Блеро собственной персоной. Вы, может быть, полагаете, что он вознамерился помочь мне? Отнюдь нет. Распахнуть передо мной двери? Ничего подобного. Извиниться? Того меньше. Этот парижский канонир закатал рукав мундира и с полной серьезностью развлекался тем, что, держа в правой руке иглу, кончал выкалывать на левой символический рисунок. Он колол себя до крови, посыпал ранки порохом, поджигал его и таким образом навеки делал себе татуировку. Впрочем, вы и сами лучше меня знаете, что это старый солдатский обычай. Я поддался соблазну и потратил еще три минуты на созерцание слуги-оригинала. Я взял его за локоть, он чуть посторонился и дал мне любоваться рукой, на которую взирал со смесью нежности и тщеславия.
— Ого, парень, да у тебя не рука, а придворный альманах и республиканский календарь в придачу! — воскликнул я.
Он с лукавым смешком сделал свой излюбленный жест — потер себе подбородок и, прикрыв из вежливости рот ладонью, плюнул подальше в сторону. Эта привычка, приобретенная в кордегардиях и в полку, а потом превратившаяся в своего рода тик, заменяла ему бесполезные разговоры и служила знаком согласия и озадаченности, раздумья и удрученности. Я беспрепятственно созерцал его сентиментальную и героическую длань. Последний рисунок на ней изображал фригийский колпак, водруженный на сердце с надписью вокруг него: «Неделимость или смерть!»
— Я вижу, ты, в отличие от жирондистов, не федералист,— одобрил я.
— Да вроде бы нет,— почесав в затылке, ответил он.— Гражданка Роза — тоже.
И он лукаво указал на маленькую розу, тщательно выколотую под фригийским колпаком, рядом с сердцем.
— Теперь понимаю, почему ты так долго хромаешь,— улыбнулся я.— Но капитану твоему тебя не выдам.
— Черт возьми, мы, канониры, тоже ведь не каменные,— отшутился он.— А Роза — дочка вязальщицы, да и отец у нее тюремщиком в Сен-Лазаре. Недурное местечко! — добавил он с гордостью.
Я притворился, будто пропустил эти сведения мимо ушей, хотя на самом деле постарался их запомнить; в свой черед он сделал вид, что сообщил их просто так, к слову. Соблюдая наш молчаливый уговор, мы отлично понимали друг друга.
Я продолжал изучать казарменные иероглифы с вниманием художника-миниатюриста. Непосредственно над влюбленным и республиканским сердцем красовалась большая синяя сабля, которую вздымал маленький барсук34, поднявшийся на задние лапы или, на языке геральдики, стоячий; над саблей надпись крупными буквами возвещала: «Слава Блеро, чье оружье остро!»
Я резко вскинул голову, как поступают, когда хотят проверить, схож ли портрет с натурой.
— Это ты сам сочинил, верно? И в виду имел не политику, а военную славу?
Улыбка прочертила длинное желтое лицо моего канонира, и он невозмутимо подтвердил:
— Да, я. На память о шести фехтмейстерах, которых просверлил слева.
— Иначе сказать, убил, не правда ли?
— Так уж у нас говорится,— с прежней незлобивостью пояснил он.
Действительно, этот простак, сам не сознававший, насколько он ловок, изобразил на манер героев Таити на своей желтой руке, у конца поддерживаемой барсуком сабли, шесть поверженных клинков, которые словно поклонялись ей.
Тут я попытался продолжать осмотр и заглянуть выше локтя, но увидел, что Блеро задирает рукав с некоторой неохотой.
— Ну, это я сделал еще новобранцем; сейчас это не в счет,— вздохнул он.
Я понял его стыдливость, обнаружив огромную лилию, а над ней надпись: «Да здравствуют Бурбоны и святая Варвара! Навеки люблю Мадлену».
— Всегда носи длинные рукава, мой милый: сбережешь голову,— заметил я.— Советую не оголять рук и при гражданке Розе.
— Да ладно! — отмахнулся он с нарочито дурашливым видом.— Главное, чтоб ее папаша отпирал мне решетку не только в часы свиданий с арестантами. Это и все, что нужно, чтобы...
Я перебил Блеро — иначе мне пришлось бы задать кое-какие вопросы — и сказал, хлопнув его по руке:
— Ну полно! Ты малый разумный и с тех пор, как попал ко мне, никаких глупостей не натворил; не натворишь и впредь. Проводи-ка меня сегодня: я иду по делам и ты мне, вероятно, понадобишься. Следуй за мной в отдалении; в дома, если не хочешь, не заходи, но по крайней мере жди меня на улице.
Зевнув еще раз-другой, Блеро оделся, протер глаза и пропустил меня вперед, готовый следовать за мной; треуголку он сдвинул набекрень, а в руке держал блестящий шомпол, длиной с него самого.
24.
Дом Лазаря
Сен-Лазар — старинное здание цвета грязи. Когда-то оно было приорством. Я, вероятно, не ошибусь, предположив, что возвели его не раньше тысяча четыреста шестьдесят пятого года на месте бывшего монастыря святого Лаврентия, о котором, как вам прекрасно известно, упоминает Григорий Турский в девятой главе
12 № 467
шестой книги своей «Истории». Короли Франции останавливались в нем дважды: при въезде в Париж здесь отдыхали они сами; при отправлении в Сен-Дени здесь отдыхали те, кто сопровождал их прах. С этой целью напротив приорства был построен небольшой особняк, именовавшийся Королевским пристанищем; от него не оставили камня на камне. Приорство превратилось в казарму, государственную тюрьму и исправительное заведение для монахов, солдат, заговорщиков и уличных девок; это грязное сооружение, всегда выглядевшее серым, убогим и мрачным, непрерывно достраивали и расширяли, замуровывая и зарешечивая окна и двери. Мне понадобилось некоторое время, чтобы добраться с площади Революции до улицы Фобур-Сен-Дени, где располагалась эта тюрьма. Я издали узнал ее по иссеченному дождями сине-красному полотнищу, прикрепленному к большому черному флагштоку над воротами. На черном мраморе большими белыми буквами была начертана надпись, которая украшала тогда любое строение и казалась мне эпитафией нации: