Избранное
Шрифт:
«А, юная особа! — подумал я, слушая ее.— Я знаю, что вы хотите от меня услышать, но погожу. Сперва подойдите еще на шаг».
Видя мою холодность, она сделала высокомерное лицо и направилась ко мне походкой королевы.
— Я держусь о вас самого высокого мнения, сударь,— объявила она,— что и хочу доказать, доверив вам коробочку, заключающую в себе драгоценный медальон. По слухам, в тюрьмах собираются учинить повторный обыск. Обыскивать нас — значит обирать. Пока подобные опасения не рассеялись, будьте добры, храните вот это. Я попрошу вернуть мне вещь не раньше, чем почту себя в безопасности во всех отношениях, кроме жизни, о которой не говорю.
— И правильно,— вставил я.
— Вы, по меньшей мере, откровенны,—
Она вытащила из-под подушки лиловую сафьяновую коробочку, нажала на пружинку и попыталась показать мне портрет. Я взял вещь и нажатием большого пальца демонстративно захлопнул ее. Потом потупил глаза, скорчил гримасу, покачал головой, как президент парламента,— словом, напустил на себя педантичный и отрешенный вид человека, который из деликатности не хочет даже поинтересоваться, что он берет на сохранение. Я был уверен: на это она поймается.
— Боже мой! — удивилась она.— Почему вы не откроете коробочку? Я вам разрешаю.
— Э, ваша светлость,— возразил я,— не кажется ли вам, что вручаемый мне предмет может повлиять на мою скромность и верность? Я не желаю знать, что там внутри.
Она взяла иной тон — живой, слегка отрывистый, непререкаемый.
— Вот оно что!.. А я не желаю, чтобы вы вообразили, будто здесь тайна. На свете нет ничего проще. Вам известно, что господину де Сент-Эньяну двадцать семь лет, примерно столько же, сколько господину де Шенье. Как вы могли заметить, они очень привязаны друг к другу. На медальоне изображен господин де Шенье: он взял с нас слово сохранить этот сувенир, в случае если мы с мужем его переживем. Конечно, надеяться на это — все равно что ждать пяти выигрышей подряд в лотерее. Но мы обещали, и я решила сама сберечь этот портрет, который, без сомнения, считался бы портретом выдающегося человека, если бы люди слышали, что читал мне господин де Шенье.
— Что же именно? — с удивленной миной осведомился я.
Мое изумление явно доставило герцогине удовольствие, и, чуть отступив, она в свой черед прикинулась скрытной.
— Он поверяет свои мысли только мне, одной мне,— объявила она,— и я дала слово не открывать их никому, даже вам. Это касается очень возвышенных предметов. Ему нравится рассуждать о них со мной.
— Да разве другая женщина его поймет? — польстил я, как заправский царедворец, потому что другая женщина и господин де Панж уже давно познакомили меня с фрагментами этих предметов.
Герцогиня протянула мне руку: она добилась, чего хотела. Я склонился, поцеловал точеные кончики пальцев, но губы мои, коснувшись их, невольно произнесли:
— Увы, сударыня, не сбрасывайте со счетов мадемуазель де Куаньи, потому что женщина — всегда ребенок.
28.
Столовая
По тюремному обычаю, меня заперли вместе с очаровательной узницей; я еще держал ее за руку, когда засовы открылись и тюремщик гаркнул:
— Беранже, жена Эньяна! В столовую, живо!
— Мои люди докладывают, что кушать подано,— тихо и с лукавой улыбкой пояснила герцогиня.
Я подал ей руку, и мы направились в большой зал на первом этаже, наклоняя головы в низких дверях и при проходе через решетки.
Длинный широкий стол без скатерти, уставленный свинцовыми приборами, оловянными кружками, глиняными кувшинами, тарелками из голубого фаянса; дубовые скамьи, черные, лоснящиеся, истертые, плохо выструганные, пахнущие дегтем; корзины, полные круглых хлебов; грубо обтесанные колонны, опирающиеся тяжелыми подножиями на расколотые плиты и поддерживающие своими бесформенными верхушками закопченный потолок; стены цвета сажи, ощетинившиеся плохо прилаженными к древкам пиками и ржавыми ружьями; четыре больших светильника, чадивших в сыром, как в подвале, воздухе, который уже с самого порога вызывал кашель,— вот какая картина представилась моим глазам.
Я на мгновение закрыл их, чтобы они привыкли. Моя покорная судьбе спутница поступила так же. Подняв веки, мы увидели несколько человек, сидевших кружком в стороне и о чем-то беседовавших. По негромким голосам и учтивому тону я угадал в них воспитанных людей. Мне они поклонились с места, завидев герцогиню — встали. Мы с ней проследовали дальше.
На противоположном конце стола разместилась другая компания, более многочисленная, молодая, оживленная, непоседливая и казавшаяся группой участников большой придворной кадрили, только наутро после бала и в неглиже. Там были юные особы, сидевшие справа и слева от своей внучатой тетки; были и молодые люди, которые перешептывались, обращались друг к другу на ухо, иронически или ревниво указывая друг на друга пальцем; там слышались смешки, песенки, танцевальные мотивы, шарканье, шаги, щелканье пальцами взамен кастаньет и треугольников. Все столпились в круг, взирая на нечто происходящее посредине его. Это нечто встречалось секундой молчаливого ожидания, тут же сменявшегося шумными взрывами осуждения или восторга, рукоплесканий или недовольного ворчания, как после удачной или неудачной сцены на театре. Над толпой то появлялась, то исчезала чья-то голова.
«Это какая-то невинная забава»,— решил я, медленно огибая большой, длинный прямоугольный стол.
Госпожа де Сент-Эньян остановилась, высвободила руку из-под моей и привычным жестом положила другую себе на талию.
— Ах боже мой, не подходите! Они опять затеяли свою ужасную игру,— остановила она меня.— Я столько просила их перестать, но разве они послушают! Какая неслыханная жестокость! Идите смотрите сами — я остаюсь тут.
Я усадил ее и подошел взглянуть.
В отличие от госпожи де Сент-Эньян забава узников не вызвала у меня отвращения. Напротив, меня привело в восторг это тюремное развлечение, похожее на гладиаторские игры. Да, сударь, хоть и не воспринимая вещи столь же серьезно и тяжеловесно, как античность, Франция подчас подходит к ним не менее философски. В ранней юности мы все из поколения в поколение латинисты, а следуя по жизненному пути, останавливаемся помолиться перед изваяниями тех же богов, что наши отцы. В школе мы все восхищаемся тем искусством умирать красиво, каким отличались римские рабы. Так вот, сударь, то же самое проделывали на моих глазах рабы народа-суверена, проделывали без поз и помпы, со смехом, шутками, сотнями острот.
— Ваш черед, госпожа де Перигор,— сказал молодой человек в голубом с белым шелковом камзоле.— Посмотрим, как взойдете вы...
— И что при этом покажете,— подхватил другой.
— Штраф! — закричали вокруг.— Острота слишком вольна и дурного тона.
— Насчет тона вам виднее,— возразил провинившийся,— но игра затем и придумана, чтобы убедиться, кто из дам поднимается изящнее других.
— Какое ребячество! — заметила в высшей степени приятная женщина лет тридцати.— Я не поднимусь, пока стул не установят по надежней.
— Стыдитесь, госпожа де Перигор! — возразила ей соседка.— В списке наших фамилий вы идете сразу за Сабиной де Веривиль. Вот и поднимайтесь, как сабинянка.
— К счастью, я в неподходящем туалете... Но куда ставить ногу? — в нерешительности спросила молодая женщина.
Раздался смех. Все бросились вперед, нагнулись, принялись жестикулировать, показывать, описывать: «Доска вот здесь»... «Нет, там»... «Высота три фута»... «Нет, только два»... «Не выше стула»... «Ниже»... «Ошибаетесь»... «Поживем — увидим»... «Напротив, умрем — увидим».