Избранное
Шрифт:
Слова мои, по всей вероятности, удивили Шенье. Он тут же замолчал, прислонился к колонне и прикусил губу. Все это время госпожа де Сент-Эньян смотрела на него, как взирала бы на извержение Этны — молча и не пытаясь ничему препятствовать.
Господин де Роклор, бывший командир Босского полка и друг Шенье, похлопал его по плечу.
— Ну вот,— сказал он,— опять ты злишься. Не лучше ли освистывать их, как дрянных актеров, пока не опустится занавес — сперва над нами, потом над ними.
Тут он сделал пируэт и уселся за стол, напевая «Жизнь — это лишь поездка».
Сразу после этого грохот трещотки возвестил о начале завтрака. Посередине стола, исполняя обязанности хозяйки,
Все заключенные в этом крыле здания — а насчитывалось их с полсотни — принялись за еду. Всего в Сен-Лазаре содержалось до семисот арестантов. Как только они уселись, тон их изменился. Они уставились друг на друга и погрустнели. На лицах, озаренных четырьмя большими красными закопченными светильниками, лежали зловещие отблески, словно на шахтерах в рудниках или на грешниках в адских пещерах. Красное выглядело здесь черным, бледное — красным, свежая кожа — синеватой, глаза — угольями. Разговор перестал быть общим, да и велся теперь вполголоса.
За спинами сотрапезников выстроились тюремщики, сторожа, полицейские агенты и санкюлоты — любители, приходившие сюда наслаждаться зрелищем.
Мадемуазель де Куаньи укрылась, как в бастионе, среди полудюжины молодых людей, расположившихся вокруг нее, чтобы защитить от селедочных ароматов, и, надменно беззаботная, словно на каком-нибудь балу, стоя пила бульон, не обращая никакого внимания на постороннюю публику.
Госпожа де Сент-Эньян не завтракала — она выговаривала Андре Шенье и, насколько я мог заметить, неоднократно старалась показать это мне; она наверняка внушала ему, что он позволил себе в высшей степени неуместную выходку с ее другом. Он хмурился и со снисходительным раскаянием склонял голову. Она знаком подозвала меня, я подошел.
— Господин де Шенье утверждает,— заявила она,— что кротость и молчание этих зевак — дурной симптом. Научите же его не поддаваться приступам ярости.
Глаза у нее были умоляющие: я видел, что она хочет сблизить нас. Андре Шенье изящно помог ей и первым достаточно приветливо обратился ко мне:
— Вы бывали в Англии, сударь; если вам доведется еще раз посетить ее и встретить Эдмунда Берка, можете уверить его, что я раскаиваюсь в своих критических нападках: он был прав, предсказав, что нас ждет царство черни. Надеюсь, такое поручение будет менее неприятно для вас, нежели первое. Что вы хотите? Тюрьма не улучшает характер.
Он протянул руку и по тому, как я ее пожал, почувствовал во мне друга.
В ту же секунду послышался глухой, тяжелый, долгий шум, от которого задрожали посуда, стаканы, стекла и женщины. Все смолкли. Это грохотали телеги. Звук их был здесь знаком, как знаком раскат грома любому уху, которое хоть раз его слышало: это был не обычный стук колес, а нечто похожее на скрип заржавленных цепей и падение последних комьев земли на крышку гроба. Ноги у меня и те похолодели от этого звука.
— Да ешьте же, гражданки! — грубым голосом воззвала жена Семе.
Никто не шелохнулся. Все молчали. Руки у нас с Шенье застыли в том положении, в каком нас заетал роковой грохот. Мы походили сейчас на одну из тех семе которые откапывают в Помпеях и Геркулануме в тех же позах, в каких они задохнулись под лавой.
Напрасно жена Семе с удвоенной энергией орудовала тарелками, вилками и ножами: никто не шевелился — настолько потрясла всех подобная жестокость. В самом деле, дать людям собраться за столом, позволить им несколько часов обнимать друг друга, предаваться сердечным излияниям, забыть печали, лишения, тюремное одиночество, наслаждаться доверием, дружбой, остроумием, даже капелькой любви — и все это лишь затем, чтобы каждый увидел и услышал свою смерть! О, это было слишком!
Большая дверь столовой распахнулась, изрыгнув трех комиссаров в длинных грязных сюртуках, сапогах с отворотами и красных шарфах; их сопровождал новый отряд с длинными пиками. Они ринулись вперед, с радостными криками хлопая в ладоши, словно перед началом спектакля. Но то, что они увидели, разом охладило их: поведение жертв снова обескуражило палачей, потому что растерянность несчастных мгновенно сменилась откровенным презрением, придавшим им новые силы. Каждый почувствовал себя настолько выше своих врагов, что чуть ли не радовался, встречая твердым и даже любопытным взором взор комиссара, который с бумагой в руке выступил вперед, собираясь огласить список. Началась поименная перекличка. Как только называлась чья-нибудь фамилия, два санкюлота подходили к столу и вели человека во двор. Там его передавали конным жандармам и сажали на одну из телег. Обвинение у всех было одинаковое: заговор в тюрьме против народа, злоумышление на народных представителей и членов Комитета общественного спасения. Первой из обвиняемых оказалась восьмидесятилетняя госпожа де Монморанси, аббатиса Монмартрская; она с трудом поднялась и, встав на ноги, спокойно и с улыбкой поклонилась сотрапезникам. Те, кто сидел поближе, облобызали ей руку. Никто не плакал: в те годы при виде крови глаза высыхали. Она вышла со словами: «Господи, прости им, ибо не знают, что делают». В зале царила мрачная тишина.
С улицы донесся свирепый рев, означавший, что аббатиса предстала толпе, и по стенам и окнам забарабанили камни, без сомнения, встретившие первую узницу. В шуме я различил даже хлопки выстрелов: иногда жандармам приходилось пускать в ход оружие, чтобы сохранить арестантам лишние сутки жизни.
Перекличка продолжалась. ВторЪш вызвали — насколько я помню фамилию — господина де Коатареля, молодого человека двадцати трех лет, обвиняемого в том, что у него сын — эмигрант, поднявший оружие против отечества. Бедняга даже не был женат. Выслушав комиссара, он расхохотался, пожал руки друзьям и вышел.— Тот же рев на улице.
То же молчание за зловещим столом, откуда, одного за другим, вырывали тех, кто ожидал своей очереди, как солдаты в бою — пушечного ядра. Всякий раз, когда арестант уходил, его прибор убирали и оставшиеся, горько улыбаясь, придвигались, к новым соседям.
Андре Шенье стоял близ госпожи де Сент-Эньян, я — около них. На корабле, которому угрожает крушение, экипажу случается порой инстинктивно сгрудиться вокруг человека, пользующегося репутацией самого твердого и одаренного; вот так же узники стеснились вокруг этого юноши. Он стоял, скрестив руки, устремив глаза ввысь и словно спрашивая себя, как небо, если, конечно, оно не пусто, терпит подобные беззакония.
С каждой новой фамилией один из защитников мадемуазель де Куаньи исчезал, и мало-помалу она осталась почти одна на своем конце стола. Тогда, опираясь на опустевший его край, она подошла к нам и села в нашей тени, как брошенный ребенок, каким, в сущности, и была. Ее благородное лицо не утратило прежней гордости, но силы иссякли — слабые руки дрожали, колени подгибались. Добрая госпожа де Сент-Эньян протянула ей руку. Девушка бросилась к ней в объятия и, не совладав с собой, разрыдалась.
Безжалостный грубый голос комиссара продолжал перекличку. Этот человек затягивал пытку, нарочито медленно выговаривая по слогам крестильные имена; зато фамилию он рявкал, словно нанося удар топором по шее.