Избранное
Шрифт:
– Откройте окно.
– Ты же знаешь, мама, он уничтожил даже то, что любил.
– Молчи, ради бога, молчи.
– Разве не он убил Лоренсо, а?…
– Замолчи, Тереса! Я запрещаю тебе говорить, ты меня мучишь.
Лоренсо? Все равно. Мне все равно. Пусть говорят что хотят. Я уже давно знаю, о чем они шепчутся, не смея сказать вслух. Теперь пусть говорят. Пусть. Мне наплевать. Они не поняли. Они остолбенело глядят на меня, а священник смазывает мне елеем веки, уши, губы, руки, ноги, в паху. Включи магнитофон, Падилья.
– Мы переправились через реку…
И тут она хватает меня, она, Тереса, и на этот раз я вижу страх в ее глазах, ужас в перекосе ненакрашенных губ, а в руках Каталины ощущаю давящую тяжесть невысказанных слов, которые я не даю ей произнести. Им удается уложить меня. Я не могу, я больше не могу, боль сгибает меня пополам, я дотрагиваюсь пальцами руки до ног, чтоб убедиться, что ноги целы, не исчезли, но они уже мертвые, холодные, а-а-а-а!… Уже мертвые. Только сейчас я отдаю себе отчет в том, что всегда, всю жизнь мой кишечник был в каком-то движении, все время в движении - это я заметил только сейчас, когда вдруг оно прекратилось. Сейчас я его не
– спрашиваю я себя. И не понимаю. Может быть, это любовь? Мы так привыкли: если я предлагал любовь, она отвечала упреком; если она предлагала любовь, я отвечал высокомерием. Может, это две стороны одного чувства, может быть. Она прикасается ко мне. Хочет вспоминать вместе со мной только об этом, хочет понять.
– Почему?
– Мы переправились через реку верхом…
Я выжил. Рехина. Как тебя звали? Нет. Ты - Рехина. Как звали тебя, тебя, безымянный солдат? Я выжил. Вы умерли. Я выжил.
– Подойди, детка. Пусть он тебя узнает… Скажи ему свое имя.
Я чувствую руку Каталины на своей спине и слышу рыдания Тересы, потом чьи-то быстрые шаги. Кто-то щупает мне желудок, пульс, насильно открывает веки и зажигает какой-то противный свет, который то вспыхивает, то потухает, вспыхивает и потухает. Снова щупает мой желудок, сует палец в задний проход, вставляет в рот теплый, пахнущий спиртом термометр. Остальные голоса затихают, а вновь пришедший что-то говорит, издалека, словно из туннеля.
– Невозможно определить. Может быть, ущемленная грыжа. Может быть, перитонит. А может быть, и почечные колики. Я склоняюсь к тому, что это почечные колики. В таком случав следовало бы ввести два кубика морфина. Но это небезопасно. Я считаю, что нужно посоветоваться еще с одним врачом.
Ох, какая самопожирающая боль; боль, которая длится до тех пор, пока ее уже не замечаешь, пока она не становится привычной. Ох, боль, я уже не смог бы без тебя, я уже привыкаю к тебе, ах ты, боль, ах ты…
– Скажите что-нибудь, дон Артемио, поговорите, пожалуйста. Поговорите.
– …я ее не помню, я ее уже не помню, но как я мог ее забыть…
– Смотрите, когда он говорит, пульс совсем исчезает.
– Доктор, сделайте ему укол, чтобы он больше не страдал…
– Еще один врач должен посмотреть. Это опасно.
– …как я мог ее забыть…
– Отдохните, пожалуйста. Не говорите ничего. Вот так. Когда он мочился в последний раз?
– Сегодня утром… Нет, часа два тому назад, непроизвольно.
– Вы мочу не сохранили?
– Нет… нет.
– Поставьте ему утку. Сохраните, нужно сделать анализ.
– …но ведь меня там не было. Как я могу все это вспомнить?…
Снова эта холодная штуковина. Снова мертвый член вставлен в металлическое отверстие. Я, пожалуй, научусь жить с этой дрянью. Приступ. Приступ может свалить любого старика моего возраста, но приступ - это еще не конец. Пройдет, должно пройти, но времени мало. Почему мне не дают вспоминать?… Да, о том, когда тело было молодым; когда-то оно было молодым, было молодым… Тело гибнет от боли, а мозг наполняется светом: они отделяются друг от друга, я знаю, они отделяются. Потому что теперь я вспоминаю это лицо.
– Вам надо исповедаться.
У меня есть сын, я его произвел на свет, и теперь я вижу лицо, я вижу это лицо, но как его удержать, как сделать, чтобы оно не ушло, как удержать, ради бога, как его удержать?!
Ты вызовешь видение из глубин своей памяти: приникнешь к самому уху лошади, словно желая пришпорить ее словами. Ты почувствуешь - и твой сын должен чувствовать то же самое - жар яростного храпа, мокрые бока и напряженные как струна нервы, тревожный блеск глаз. Сквозь стук копыт прорвутся голоса, он крикнет: «Тебе никогда не перегнать меня, папа!»- «А кто учил тебя ездить верхом?» - «Все равно не перегонишь».- «Посмотрим!»
«Ты должен мне все рассказать, Лоренсо, как раньше, так же, как раньше… Ты ничего не должен утаивать в беседе со своей матерью, нет, нет, ты не должен смущаться в моем присутствии; я твой лучший друг, может быть единственный…» Она будет повторять это тем утром, тем весенним утром, лежа в кровати, будет повторять все то, что с детских лет вдалбливала сыну, отняв его у тебя, не спуская с него глаз ни днем ни ночью, отказавшись от няньки и заперев дочь с шести лет в монастырский пансион, чтоб посвятить свое время только Лоренсо, приучить его к роскошной, бездумной жизни.
От быстрой скачки у тебя на глазах выступят слезы, ты сожмешь ногами бока лошади, припадешь к гриве, но его черная кобыла все равно опередит твою на три корпуса. Ты выпрямишься, устав, и выровняешь галоп. Тебе будет гораздо приятнее смотреть, как бесшумно удаляется молодой всадник на кобыле - цокот ее копыт тонет в крике попугаев и блеянии овец. Тебе придется прищуриться, чтобы не потерять из виду Лоренсо, который теперь свернет с тропки и поскачет в чащу леса, навстречу течению реки.
«Нет, надо уберечь его от сложных задач, от мучительной необходимости принимать решения»,- скажет себе. Каталина, думая о том, что ты вначале сам невольно помогал ей своим невмешательством. Ты ведь принадлежал к другому миру, миру труда и силы, с чем она впервые столкнулась, когда ты завладел землями дона Гамалиэля, позволив ребенку остаться в мире полутемных спален, во власти почти неощутимых ограничений и нежных наставлений, в тепличной обстановке, которую она создала своим молитвенным шепотом и ханжеским смирением.
Кобыла Лоренсо свернет с тропинки и поскачет в чащу леса, навстречу течению реки. Поднятая рука юноши укажет на восток, где показалось солнце, на залив, отделенный от моря песчаной косой. Ты закроешь глаза, снова почувствовав, как горячее лошадиное дыхание овевает лицо, а прохладная тень ложится на голову. Ты опустишь поводья и будешь тихо покачиваться во влажном от пота седле. Под твоими сомкнутыми веками свет и тень сольются в радужное пятно, из которого вырастет синий силуэт молодой и сильной фигуры. Тем утром ты проснешься, как всегда, с чувством радостного ожидания. «Я всегда подставляла другую щеку,- будет повторять, обняв ребенка, Каталина.- Всегда я все терпела только ради тебя»,- а ты будешь любоваться этими удивленными детскими глазами, которые вопросительно взглянут на мать. «Когда-нибудь я тебе расскажу…» Нет, ты не совершишь ошибки, отправив Лоренсо в Кокуйю с двенадцати лет. Только для него ты купишь землю, перестроишь асьенду и оставишь его там, хозяина-ребенка, для которого главное - заботы об урожае, верховая езда и охота, плавание и рыбная ловля. Ты увидишь его издали верхом, на лошади и скажешь; это живой образ моей молодости. Стройный, сильный, смуглый юноша с зелеными глазами и широкими скулами. Ты вдохнешь гнилостный запах речного ила. «Когда-нибудь я тебе расскажу… Твой отец, твой отец, Лоренсо…» Вы вместе спешитесь среди колышущихся трав лагуны. Лошади, почувствовав свободу, опустят головы, лизнут воду, лизнут друг друга мокрыми языками. А потом неторопливо потрусят куда-то, раздвигая высокие травы, потряхивая гривами и раскидывая хлопья пены, золотясь в блеске солнца и воды. Лоренсо положит руку тебе на плечо. «Твой отец, твой отец, Лоренсо… Лоренсо, ты действительно любишь господа нашего бога? Ты веришь тому, чему я тебя учила? Ты знаешь, что церковь - это тело господне на земле, а священники - служители божий? Веришь?» Лоренсо положит руку тебе на плечо. Вы посмотрите друг другу в глаза и улыбнетесь. Ты обнимешь Лоренсо за шею, сын легонько толкнет тебя в бок; ты, смеясь, взъерошишь ему волосы; вы схватитесь, шутливо, но яростно и самозабвенно; покатитесь по траве, задыхаясь и смеясь… «Боже мой! Почему я спрашиваю об этом тебя? Ведь я не имею права, не имею никакого права… Я не знаю, святые угодники… святые мученики… Ты думаешь, что можно простить?… Не знаю, зачем я тебя спрашиваю…» Вернутся лошади усталые, как и вы сами, и вы поведете их, взяв под уздцы, по песчаной косе, уходящей в море, в открытое море, Лоренсо, Артемио, в открытое море, куда ринется смелый Лоренсо - прямо на волны, которые запляшут вокруг него, в зеленое тропическое море, которое не оставит на нем сухой нитки, море, оберегаемое низко парящими чайками, лениво лижущее берег; море, которое ты вдруг зачерпнешь в ладони и поднесешь к губам, море, имеющее вкус горького пива, пахнущее дыней, гуанабаной, гуайявой, айвой и земляникой. Рыбаки потащат свои тяжелые сети по песку, вы подойдете к ним, станете вместе с ними вскрывать раковины устриц и лакомиться крабами и креветками. А Каталина, одна, будет стараться сомкнуть глаза и заснуть, будет ждать возвращения мальчика, которого она не видит уже два года - с тех пор, как ему исполнилось пятнадцать. Лоренсо же, взломав множество маленьких панцирей и поблагодарив рыбаков за лимоны, которыми они его угостят, спросит тебя, не знаешь ли ты, какова земля там, за морем; ведь земля, наверное, всюду одинакова и только море разное. Ты ему расскажешь про острова. Лоренсо скажет, что на море бывает много удивительного и, если мы живем возле него, мы сами должны стать сильнее, лучше. А ты, лежа на песке и слушая бренчание рыбаков на самодельной гитаре, очень захочешь объяснить ему, что прожитые сорок лет что-то в тебе сломали и трудно начинать сначала. Тем более все заново. Под дымчатым солнцем рассвета, под расплавленным солнцем полудня, на черных тропах рядом с этим таким спокойным морем, густым и зеленым, перед тобой маячил хотя и нереальный, но еще зримый призрак, который мог… Но не оно - признание потерянных возможностей - тебя так встревожит и заставит вернуться в Кокуйю, держа Лоренсо за руку, а нечто более сложное, скажешь ты себе, закрыв глаза, ощущая вкус креветок во рту и еще слыша звуки веракрусской гитары, теряющиеся в этих необъятных сумерках. Нечто более сложное: желание высказать свои мысли, свои потаенные думы. Но хотя тебе захочется многое рассказать сыну, ты не решишься: он должен все понять сам. И ты услышишь, что он поймет, он сядет на корточки лицом к морю, протянет растопыренные пальцы рук к сумрачному, внезапно потемневшему небу и скажет: «Через десять дней отплывает пароход, я уже купил билет». Только небо да руки Лоренсо, подставленные под первые капли дождя, словно просящие милостыню. «Разве ты, папа, не поступил бы так же? Ты ведь не остался дома. Верю ли я? Не знаю. Ты привез меня сюда и научил всему. Я как будто заново переживаю твою жизнь, ты меня понимаешь?» - «Да».- «И сейчас идет война. Наверное, единственная. Я еду в Испанию…» Ох, какая боль, ох… Как захочется подняться, убежать, забыть боль в движении, в работе, в криках, в распоряжениях. Но тебя не пустят, схватят за руки, заставят лежать спокойно, силой заставят продолжать воспоминания, а ты не захочешь или захочешь, ох, нет, не захочешь. Ты ведь вспоминал только свои дни и не хочешь думать об одном дне, который более принадлежит тебе, чем какой-либо другой, потому что это единственный день, который кто-то проживет вместо тебя, единственный, который ты вспомнишь во имя кого-то, короткий день и страшный, день белых тополей, Артемио,- день твоего сына и твой день, и твоя жизнь… ох…