Избранное
Шрифт:
– А ты отвязывай, отвязывай!
– торопит она Таньку.
– Поможешь людям через реку перебраться. Не делать же им крюку обратно к мосту.
– Откуда они?
– шепчет Танька.
– Из района… Это внучка моя, Татьяна.
– Бабушка повышает голос, чтобы слышали на том берегу.
– Сейчас она вам подаст переправу.
– Анна Лаврентьевна, а взрослого-то плот подымет?
– спрашивает мужчина.
– Подымет! Внучка меня на нем уж сколько раз переправляла.
– И мешок! И мешок!
– подсказывает Танька.
– Бабушка, и мешок!
Но
Танька сначала перевозит женщину, которая боязливо сидит на корточках посередке полузатонувшего плота, а потом мужчину - он отнимает у Таньки березовый багор и сильно гонит плот, покрикивая с одышкой:
– «Прощай, любимый город!… Уходим завтра в море!…»
Танька, глядя на него, хохочет, чуть не сваливается с плота. Давно она так не смеялась, даже в щеках защемило.
…Женщина гладит Таньку по голове и с упреком говорит бабушке:
– Все-таки стоит ли такой маленькой девочке плавать на таком ненадежном плоту! Он в любую минуту может развалиться.
– Не развалится!
– обиженно бурчит Танька, себе под нос, а бабушка недовольно косится на женщину.
– Если сама не боится - значит, ей можно… А боялась бы - то и нельзя.
– Узнаю, узнаю Анну Лаврентьевну!
– неизвестно чему радуется мужчина и повторяет с удовольствием бабушкины слова: - «Если сама не боится - значит, ей можно…» А ты вовсе не боишься?
– взглядывает он на Таньку уже без всякого веселья, с печальным удивлением в глазах. И, не дождавшись Танькиного ответа, поворачивается к бабушке.
– Что ж… Пошли… Как же вы раньше-то молчали, Анна Лаврентьевна?… Вам ли мириться с несчастьем?… Есть ведь и управа на таких… Вплоть до… - Он не договаривает и снова с удивлением взглядывает на Таньку.
– То-то и оно!
– отзывается бабушка и тоже взглядывает на Таньку.
Таньке непонятен их разговор. Зачем чужие люди искали ее, Танькин, собственный дом? Почему послушались бабушкиного приказа перебраться через речку на Танькином плоту? И почему бабушка не рассердилась, увидев ее здесь,- ведь Таньке велено было прятаться от отца и носу не высовывать из тети Паниного дома?
Бабушка и двое чужих идут вверх по тропе к Танькиному дому - бабушка со своей клюкой впереди, а те двое за ней. Как гости долгожданные - та самая управа на Танькиного отца, какая все-таки нашлась. А где-то там, за домом, за бревенчатой глухой стеной вжикает фуганок и сказочно пахнет смолистой чистой доской.
Танька остается на берегу. Ничего не поняв в разговоре бабушки с районным начальством, она откуда-то уже знает, что ей не надо больше возвращаться к тете Пане и вообще незачем больше прятаться от людей. Легкое счастье охватывает ее и торопит действовать. Танька бежит вдоль берега, стараясь разыскать своих подружек, и выкликает их имена во все звонкое радостное горло.
Гуля села, подвернула ноги под себя калачом. Шестой час. В комнату лезет зеленый свет уличных фонарей. Комната на двоих, строго симметричная: две кровати, два письменных стола, два шкафчика. С ума можно сойти от такой обстановки. Пять лет в университете, второй год в аспирантуре… Саулешка вчера прибегала прощаться - и смеется, и плачет. Взяла у себя на химфаке академический отпуск, едет домой: «Веришь ли, Гуля, не могу больше, солнца не вижу, небо серое, снег грязный, замученный - не могу-у-у…».
А удобно все-таки сидеть ноги калачом - поза предков, веками сложившаяся. Гуля выросла в городе, жила всю жизнь в городской, по-европейски убранной квартире, ела за столом, уроки учила за столом, но когда грустила, всегда садилась вот так, по-казахски.
– Хочу домой!
– громко сказала она.
– Хо-чу! Домой!
Уже не слышно было топота Зейнуллы. Он обогнал приходившую за ним старуху вахтершу, прыжками одолел лестницу, пересек вестибюль, схватил повисшую на шнуре телефонную трубку:
– Слушаю! Сарсекеев у телефона!
– Ты еще не разучился слушать?
– В трубке кто-то закашлялся: «Кхы, кхы…» - А я думал, что ты, Зейнулла, оглох от московской жизни. Что тебя, понимаешь, сегодня не добудятся. Стыдись, Сарсекеев Зейнулла! Тебя в Москву не спать посылали… На тебя народные деньги расходуют… - Кто-то отчитывал Зейнуллу на родном языке - со вкусом отчитывал, с удовольствием, на высоком государственном уровне, от имени и по поручению всей республики.
– Известно ли тебе, Зейнулла, что у нас дома уже девятый час? Никто, понимаешь, не валяется у нас в постели.
В трубке опять заклокотал смешок, переходящий в кашель: «Кхы, кхы…» Ну теперь-то Зейнулла узнал, кто его отчитывает.
– Здравствуйте, Кенжеке! Извините, что заставил вас ждать. Вы откуда звоните? С аэровокзала? С того, который на Ленинградском? Вы говорите, похож на овечью кошару?… Кенжеке, я так и не понял, откуда вы звоните. Приезжайте к нам. Отдохнете, чаю попьем…
Зейнулла вздохнул и почесал трубкой козырек волос надо лбом. Что у них с Гулей осталось со вчерашнего? Кусок масла, несколько яиц, полбатона… Это не угощение для Кенжеке. Придется к восьми бежать в «Гастроном»… Зейнулла приложил трубку к уху и услышал гневный голос:
– …негде, что ли, остановиться в столице нашей Родины, кроме твоего вонючего общежития? Да у Кожахметова в Москве лучший будет номер, какие только есть. Правительственный! Понял?
– Я не хотел обидеть вас своим скромным приглашением, - Зейнулла переложил трубку из правой руки в левую, вытащил сигарету, закурил.
– …твоим отцом, - поймал он кончик фразы.
– Твой отец дал мне телефон общежития, но не сказал, как называется институт, в котором ты проходишь аспирантуру. Понимаешь, сделал вид, что не может мне выдать военную тайну!
– Кенжеке не говорил, а кричал, привычно перемежая родную речь русскими словами. «Военная тайна» он сказал по-русски.