Избранное
Шрифт:
Эту ночь я провел у семейной пары преклонных лет; они были очень рады, что в их доме появился молодой человек, и отнеслись ко мне с любовью. Старики в Италии часто бывают особенно жизнерадостны и милы.
На следующий день я пошел в народный дом рисовать; я видел в Альбано, как люди изнывали от безделья, и подумал: для них я стану развлечением, пусть они хоть на время забудут даже видимость работы. Там я услышал, что, как иностранец, для остановки на ночлег должен заполнить формуляр; служащий соизволил мне в этом помочь. Он вытащил лист бумаги и стал чертить на нем линии, отчего и бумага и линейка скоро были вымазаны чернилами; тогда он вытащил новый лист и очень осторожно, на этот раз без клякс, начертил на нем четыре одинаковые клетки. В верхней слева я должен был написать свою фамилию и имя, а также имя отца. Я пишу свое полное имя и уже собираюсь поставить имя отца, как чиновник мне говорит: «Неправильно». Он вытаскивает новый лист и терпеливо рисует свои линии. Теперь я вначале пишу свое имя, имя отца, затем фамилию.
Я снова двигался вдоль горных отрогов, а передо мной вплоть до самого побережья простиралась равнина. Раньше это были печально известные своей лихорадкой края, маремма, [46] но Муссолини приказал прорыть целую сеть каналов, и теперь здесь выросли сотни новых домиков, жители которых прилежно трудились, уже не страшась лихорадки. Если бы кто-нибудь несведущий увидел все это, он мог бы спросить: «Не дал ли господь эту страну со всем, что на ней живет, людям в дар, говоря: сие да будет вам игрушкой?»
46
Частично заболоченная низменная полоса (местами шириной до 40 км) западного побережья Италии, от устья Арно и до Неаполя.
В горах жизнь по-прежнему шла в первобытных формах: соломенные хижины. Чем ближе к югу, тем ближе к естественному состоянию, порой начинало казаться, что попал к дикарям. При виде меня дети давали стрекача, а потом издали швырялись камнями; взрослые, прикрытые скорее дранью, чем платьем, к ступням привязаны прямо- или треугольные куски кожи, останавливались и бессмысленно пялили глаза, и, только если тощая коровенка или несколько задрипанных коз, которые, очевидно, жили с ними одной семьей, вдруг выкидывали какой-нибудь фокус, люди, будто очнувшись, с громкими криками опрометью бросались вдогонку. Крик здесь обычное дело. Кричать здесь общепринято; чем дальше на юг, тем громче крик; обычный, спокойный разговор слышишь все реже, а под конец не слышишь вовсе. Рассудок, что приглушает жизнь чувства у нас, северян, здесь постепенно гаснет, и чувство начинает безраздельно определять все жизненные проявления. В Сицилии так и говорят: «В каждом из нас есть кусочек Этны».
Говорить — значит умерить рамками спокойствия, обуздать рев, вой, вопль и визг. Итальянцы пока что на полпути к этому; может быть, потому они так сильны в пении, которое отчасти есть возврат к необузданности самовыражения.
Игра в карты здесь не только не входит в число тихих игр, она оглушает и выматывает одновременно, потому что игрок шлепает карту на стол каждый раз с такой силой, будто хочет проломить его насквозь. Для сравнения представьте себе англичан с их вистом. Такая же картина и в политических играх на мировой арене.
На большом, выдающемся далеко к берегу плато, где раньше был могущественный город Норба, я долго стоял, глядя на море; линия горизонта казалась отсюда необычайно далека.
Стоя в этом великом городе, от которого ничего больше не осталось, поневоле думаешь: хоть движение вокруг Монетного двора и застопорилось, не следует бояться, что мы застряли навсегда. Если кто-нибудь прочитает в истории, что во времена Второй пунической войны в Норбе держали карфагенских заложников, так сильно она была укреплена, он останется при том же мнении, я же восклицаю: да, так оно было, но как потом все круто пошло под гору! Где гора сама не шла круто вверх, воздвигали громадную стену из отдельных, отесанных и подогнанных друг к другу камней; там, где стена обрушилась, камни лежали врассыпную на склоне, кусок мозаики гигантского формата, ожидающей какого-нибудь чудака англичанина, который бы поставил целью своей жизни снова собрать всю стену и решить головоломку.
Из Седзе я направился в глубь страны и дошел до Фрозиноне, одного из тех милых городков на вершине холма, что расставлены по всему ландшафту словно круглые торты, с узкими концентрическими улочками и непрерывной цепочкой домиков, про которые не скажешь, что в одном из них живет богач нотариус.
Я следовал большаком и размышлял о всякой всячине. У спокойно идущего человека спокойный пульс, а спокойный пульс говорит о том, что сердце спокойно гонит кровь по сосудам, и, если кровь ритмично проходит через мозг, это в свою очередь влияет на процесс мышления,
47
Грот на острове Стафф (Гебридские острова), достопримечательностью которого, помимо огромных размеров, являются правильные ряды колонн. Назван по имени персонажа ирландской мифологии Финна, я «Песнях Оссиана» Макферсона выведенного как Фингал.
Одно из самых трогательных впечатлений в Италии оставляет пение монашек. Они поют о небесном блаженстве, но в их пении то и дело прорываются вопли, исторгаемые тем земным, что есть в этих женщинах потому, наверное, от их голосов мурашки по спине бегут. Когда такое пение слушает мужчина, у него возникает желание немедленно переодеться монашкой и проникнуть в их святую обитель, чтобы самым недобродетельным образом наградить там сестер предвкушением небесного блаженства, о коем они так истово молят вседержителя. Но этого делать нельзя: сестры заключили сами себя в стерильную колбу для потустороннего употребления, и если открыть пробку этой колбы даже на секунду, то все ее содержимое немедленно подвергнется порче. О монашенки, носящие шоры вокруг чела, дабы не зреть богатства грешной земли, но токмо блюдущие себя от падения, сколь чудно и благостно пение ваше!
В Фрозиноне я встретил в кафе одного весьма преуспевающего торговца мануфактурой, который с миной мецената пригласил меня сесть за его столик, но он мне не понравился, и я ушел. Мне наплевать, какое там положение в обществе занимает человек. В этом отношении я держусь так же, как господь бог.
На другой день мне снова выпала дальняя дорога, но с хорошим интересом; выигрышем был знаменитый монастырь Монте-Кассино, широко известный и среди хожалого люда, ибо всякий, кто постучит в его ворота, получит ужин, ночлег и завтрак, как в настоящем отеле, он имеет право на такую встречу как чужеземец и не должен чувствовать себя христарадником или принятым из милости; это рудимент старинного гостевого права.
Было уже порядком темно, когда я добрался до малосимпатичной деревни Санта-Сколастика, где начинается пешеходная тропа, крутым серпантином идущая полкилометра вверх к монастырю. Жилистый, выносливый абориген случайно шел в ту же сторону и проводил меня: он сказал, что мне нужно поспешить: в семь вечера монастырские ворота запираются и тогда ни один смертный внутрь не проникнет. Монастырь был заложен еще в 529 году святым Бенедиктом посреди настоящей пустоши, первые столетия в сии места редко кто захаживал; отсюда, наверное, и родилось строгое это правило.
По дороге я увидел на склоне горы небольшое поле с островками горелой травы. Мой попутчик нашел еще целую траву, высек огнивом искры, и скоро все вокруг занялось пламенем; затлел и табак в поднесенной к огню трубке; оставляя позади горящие пучки травы, мы быстро стали подниматься дальше в гору.
Гора была высотой почти пятьсот метров, я метр восемьдесят, значит, мне нужно было подняться вместе с рюкзаком на уровень своей головы раз триста, и это после дневного перехода в шестьдесят километров. Какое облегчение я испытал, когда еще вовремя смог прогреметь тяжелым кольцом в громадные монастырские врата. Мне отворил старый добродушный рясоносец, который повел меня затем по системе коридоров, лестниц и переходов, за четыреста лет разросшейся в мощный лабиринт. Я сейчас же отправился в гостевую келью, где сложил свою ношу и привел себя в порядок. Там уже были трое немецких пареньков с музыкой. Со странным чувством смотрел я на голые стены кельи; стены, в средние века заключавшие в себе ученых мужей и церковных владык, которые стекались сюда со всего света; в этом средоточии жизни духовенства и духовной жизни сильные мира сего на короткое время отрешались от величия власти и мирской роскоши, признавая тем самым превосходство духа. На этом самом месте проницательнейшие головы, утомленные диспутом, плоды которого должны были ощутить вся наука и вся мирская власть, клонились на покой, — головы, ведавшие нечто такое, что до поры до времени сокрыто от всякого смертного, и, прежде чем сказать: «Смотрите, люди!», им было надобно поразмыслить вместе с кроткими патерами-бенедиктинцами, повелители народов, которым, прежде чем предпринять что-то во умножение своего могущества, вначале было благоугодно выслушать совет кротких патеров-бенедиктинцев. А теперь здесь трое немцев с музыкой и я.