Избранное
Шрифт:
Я доверял своему проводнику и еще больше — своему ослу; для низменного страха за свою жизнь у меня не оставалось места; я радовался дерзким поворотам тропы, открывающим мне грандиозные ландшафты…
Наблюдения требуют времени, мысли — нет, лучше всего замечаешь это во сне.
Начальная скорость падения предмета в безвоздушном пространстве — около десяти метров в секунду. Допустим, что я упал с высоты в пятьсот метров — вряд ли там было больше, — тогда в безвоздушном пространстве я летел бы около десяти секунд; прибавим еще сопротивление воздуха и то, что я не все время падал вертикально, раза два я проехался
В тот миг, когда мостик обломился, у меня мелькнула мысль: не повезло мне с туземным изделием, обычно чем примитивнее вещь, тем она бывает надежнее. В какие-нибудь полмгновения я развил целую теорию, начиная от кошек, которые всегда благополучно приземляются на четыре лапы, и кончая строительством вавилонской башни. Человеку свойственно ошибаться, и это свидетельствует о его высокой организации, подумал я еще. Животные не ошибаются.
Потом я попытался удержаться, остановиться, ухватившись за воздух, нащупать ногой опору, пока скорость падения еще не так велика, и уцепиться за мостик — разумеется, тщетно.
Пока я летел вниз, мне вспомнились все случаи, когда я падал до сих пор. Один раз — навзничь, с навеса у нас за домом, куда я вылез во сне, два раза — с дерева, это было не так страшно, ветки пружинили и тормозили падение. С перил моста, с лестницы, с обломка скалы на побережье Бретани. И еще я вспомнил все, что читал о том, как нужно падать. В воду — подтянув колени, а на землю — плечом вперед, как делают жокеи, прикрыв ключицу. Слыхал я и другие советы: по возможности сжаться в комок и поворачиваться, чтобы, когда долетишь до земли, вертикальное движение сменилось горизонтальным.
Сначала я пытался ухватиться за кусты и камни, но потом стал падать так быстро, что успевал только поранить руки. Под конец я ничего уже не различал, лишь какие-то штрихи проносились мимо, точно струи ливня. Я отчаянно напрягал зрение, чтобы в последний раз увидеть хоть что-нибудь — былинку или горную вершину.
Но все было без толку, а потом меня несколько раз сильно ударило, и я стал прощаться с жизнью. Когда прощаешься с жизнью, возвращаются картины юности, ты зовешь отца и мать, чтобы они в эту минуту были рядом, и кинолента прожитого еще раз прокручивается перед твоими глазами.
Картины минувшего вставали передо мной с непостижимой подробностью, вплоть до мелочей, о которых я никогда бы не подумал, что они сохранились в моей памяти: вмятина в мамином наперстке; целый разговор — от слова до слова, — который мой отец вел с соседом поверх живой изгороди, а я, маленький, стоял тогда рядом и только сейчас понял, о чем шла речь; имена и цифры, вырезанные в коре бука, на который я однажды залез, добираясь до гнезда диких голубей. Картины детства все время возвращались и в конце концов вытеснили все, что было после. Я нашел прибежище в своем детстве, как в материнском лоне. И там сознание покинуло меня.
Тут Остерхёйс прервал свой рассказ и немного помолчал. Видно, воспоминания нахлынули на него со слишком большой силой. Он отхлебнул из своего стакана — а я не мог двинуться, словно прикованный к его губам, — и продолжал:
— Первое, что проникло в мое сознание, было тихое пение — так поют, убаюкивая ребенка или желая осторожно,
Но пел не один человек, звуки доносились не из какой-то точки, а окружали меня со всех сторон, и я качался на их волнах; похоже было, что звуки неощутимо медленно поднимаются вверх из глубокого колодца, и, когда они наконец перелились через его края, я почувствовал дуновение ветерка и увидел свет — хотя я едва мог дышать и совсем не мог открыть глаза, но что-то похожее на свет пробилось сквозь веки. И теперь я уже не сомневался, что поют люди: порой я отчетливо слышал голос, выделившийся из хора.
Я словно бы воспарил над краями колодца, яркий свет засиял над сомкнутыми веками, легкие наполнились воздухом, и огонь жизни вновь зажегся в теле и пронизал его с ног до головы. А пение зазвучало торжественно и ликующе — казалось, кто-то рыдает слезами глубокой благодарности и высочайшего удовлетворения.
Справа тихий молитвенный гул, слева голоса мощно взмывали вверх, у моего изголовья кто-то как бы затаил дыхание, у ног плескалось море звуков — точно целый народ, собравшись вокруг меня, изображал собой орган.
Теперь я уже мог открыть глаза, но медлил. Мне чудилось, что я на небесах, я пробудился в раю, ангелы радуются спасению моей души, и меня окружают мои предки, жаждущие принять меня в свои сонмы. Чтобы увидеть все это воочию, чтобы открыть глаза в ином мире, в мире, который, возможно, тотчас ослепит их своим светом, надо было преодолеть известный страх.
Все это были ощущения, а не мысли, ведь я покуда толком не пришел в сознание, могло статься, что это просто кровь шумела у меня в ушах и все ликование и благодарность исходили из меня самого, из радости возвращения к жизни.
Но когда я стал различать звуки вполне отчетливо, я решился открыть глаза.
Они встретились с другими глазами — кто-то стоял, склонясь надо мною, но тут же отпрянул, и все голоса разом смолкли, воцарилась тишина. Я как будто был один в кольце факелов, сквозь которое ничего не было видно, разглядел я только свод крыши прямо надо мной. Похоже было, что я лежу на чем-то вроде алтаря посреди обширной пагоды. Изумление и любопытство охватили меня, и я попытался сесть, чтобы рассмотреть все получше, хоть это и причинило мне сильную боль. Я заметил, что я не один: там и сям за кольцом факелов кто-то плакал, не горько, а тихими слезами радости, как плачут только взрослые. А когда мои глаза немного привыкли к свету, я увидел, что пространство позади факелов заполнено людьми, они стояли группами, обнявшись, не сводя с меня глаз и, казалось, оцепенели от восторга и сокрушены счастьем.
Попытка сесть утомила меня, и я опустился на подушки, и тотчас та самая женщина, которую я увидел, открыв глаза, очутилась рядом. Она приподняла меня и, кажется, дала мне чего-то выпить; вскоре я опять заснул, и на сей раз это был здоровый, целительный сон.
От него я проснулся буднично, как изо дня в день просыпаешься по утрам.
Теперь я лежал в комнате, куда проникал сумеречный свет. Простыни были приятные на ощупь и хорошо пахли, но сделаны они были не из полотна. Если я не шевелился, у меня ничего не болело, боль прошла, пока я спал, мало того, я прямо-таки ощущал, что с каждой минутой набираюсь сил. Двигаться все еще было больно, но глаза видели ясно, и я вдруг вспомнил остроумную русскую пословицу «голод не тетка». Она всегда вспоминается мне, когда я хочу есть.