Избранное
Шрифт:
Чтоб больше о том не думать, спрашиваю Видо:
— А почему ты вспомнил Ладо, чем он перед тобою в долгу?
— Он должен был отвести меня в батальон.
— И почему не отвел?
— Не знаю, не пришел. Кабы знал, где батальон, сам бы пошел.
— Он нарочно тебя оставил.
— Думаешь?.. А почему?
— Молод ты, сопливый, наивный, боялся, что погибнешь, не хотел брать грех на душу. Хоть души, наверно, и нет, кроме той, что на земле, но все равно, мы, марксисты, не любим, чтобы грех упал на нас и чтобы нас проклинала чья-то мать.
— Но теперь грех еще тяжелей, его и мой.
— Значит, признаешь себя грешником?
— А как тут докажешь обратное?
— Свали грех на другого, это хоть просто. Но ты еще глуп,
— Если он погибнет, я не смогу доказать, что остался не по своей вине.
— Брось ты свои доказательства, не тешь черта, иначе нет тебе спасения.
Есть люди, которых легко убедить, что они виноваты; они наперед подготовлены быть виноватыми. Достаточно, чтоб на них пало подозрение или кто-нибудь из старших косо поглядел. Уж слишком они ослеплены авторитетами и свыше всякой меры поставили в зависимое положение от них свою личность, свои чаяния. Когда, например, Медо с товарищами бежал из колашинской тюрьмы, он рассчитывал стать борцом. И он был борцом, каких мало. И превзошел бы других, потому что и раньше брался за дела, которых избегали многие. Он верил в друзей и человека и думал, что все хотят другим только добра, как этого хотел он сам. А добравшись до Митковца и столкнувшись лицом к лицу с умниками из временного комитета, которым власть вскружила головы, понял, что придуманные ими законы не одинаковы для наших коммунистов: одни получают право судить, другие — обязанность осуществлять их приговоры, а третьи существуют для того, чтобы пожертвовать когда своей жизнью, когда честью, а когда заткнуть собой, где нужно, дыру. Тошно ему стало от такого распределения, пропала охота защищаться — и он сам потребовал для себя смертной казни, но и это вменили как доказательство его вины.
Мы идем по белой земле. Под ногами трещит, скрипит и крошится, будто молотая соль. Кустарники редеют, становится больше прогалин, и тогда видны огни. Они ближе, чем прежде. Такое впечатление, что гора — плавник рыбы-земли, зацепился за ночное небо, оборвал низку его ожерелий, рассыпал жемчуга и бусины по горным складкам и оставил, чтоб светились. Больше всего их посредине, по краям они реже, как огни пригорода. Мне кажется, я смотрю на город или на символ будущего города. Его вторичное появление напоминает мне сказки о феях, полные таинственного смысла, где фея всегда ведет человека по новым путям.
Дорога спускается в котловину, а город исчезает, как обман зрения — ничего не остается в доказательство его существования. Я обращаюсь к Вуйо:
— Скажи, Вуйо, что бы ты дал, чтобы очутиться сейчас в Бале?
— Ничего бы не дал, — ворчит он угрюмо.
— Как ничего?
— Очень просто. Мне и здесь хорошо.
— Не думаешь ли здесь остаться и потом?
— Когда потом?
— После войны.
— А ты думаешь, что она может кончиться?
— Должна, как и всякая другая.
— Кто знает? Но сейчас я не хочу над этим ломать себе голову. Может это посленедействительно ни для меня, ни для тебя.
Голос у него хриплый, в нем лютует ярость, ищущая выхода. Сразу видно: не желает человек вспоминать. Напротив, хочет забыть, как разгульничал с четниками по Лиму и Таре, одерживая победу за победой до самой Дрины. И я умолкаю.
Зато разговорился Черный: обвиняет делегата Верховного штаба Черногории Тога Тоговича в том, что тот пасовал своих родичей — дилетантов, а они со своими концепциями наделали ошибок и натворили бед.
Меня это сердит, и я говорю:
— Брось, Черный, не будь крохобором!
— Дорогой товарищ, я не крохоборничаю, мы слишком дорого заплатили за подобную гегемонию. Да и как ее иначе назовешь? И была она совсем слепая, особенно для Черногории, где к таким вещам так чувствительны. Заслуженные Негоши и то такого не заводили, потому что были умнее.
— А долго такое было?
— Лучше бы вовсе не было. Это нас вместе с голодом и ошибками пригнало сюда.
Из
— Где Ата? — ору я на него.
— В больнице.
— Кто-нибудь из наших тут есть?
— Наших отрезали у Лангады. Никого нет!
IV
Из круга, где только что у костра отплясывали казачок, русские с раскатистыми басами кидаются к нам. Оказывается, мы почему-то давно ищем и знаем друг друга. Рукопожатия переходят в объятья и кончаются поцелуями и похлопыванием по плечу. Поскольку встреча неожиданная, все условности отпадают. Удивление же не тормозит, а поднимает энтузиазм у той и у другой стороны. Большие дети севера и юга, давно жаждущие тепла и сердечных объятий, спешат отдаться чарам желанной встречи.
Пока мы кое-как объясняемся на русско-сербском, нам представляется, будто мы встретили своих дорогих билюричей и шумичей, затерявшихся в великой безвозвратности. В мимолетном самозабвении такой метаморфозы выплывают воспоминания: через живых воскресают мертвые молодые люди из великого единства человечества. Греки смотрят и удивляются, спрашивают, откуда мы знакомы. В их взглядах сквозит невинная детская зависть — у них давно в этом мире нет родичей среди народов. Нет никого, есть только такие, кто норовит отнять у них все, что можно: остров, порт, тесаный камень — и подсудобить взамен корону из ломбарда да короля из нафталина с пажами, генералами, аксельбантами и орденами.
Русские хотят, чтобы мы были с ними в одном взводе. Мы соглашаемся, но одобрение должен дать командир бригады — мегалос сиоматикос —Рафтуди. По уверению русских, он должен согласиться, если пойти и попросить. Это меня убеждает, что наших в бригаде нет. Нет ни Билюрича, ни Шумича, нет никого, кто о них что-то знает. У меня темнеет в глазах. Радость оказалась ложной, костры зажжены, чтоб ввести меня в заблуждение. Встреча с русскими устроена, чтоб обмануть мою тоску, придержать, пока ее соберется побольше, чтобы потом было тяжелей. Спустился мрак, он покрыл все снаружи и внутри. А Черный сквозь этот мрак, как сумасшедший в пароксизме восторга, размахивает руками и кричит:
— Дожил я, Нико, братец ты мой, увидеть чудо невиданное.
— Успокойся малость, какое тут чудо.
— Как? А это что?
— Ну, что?
— Люди за нас дерутся!
— Не увлекайся, бывает и по-другому.
— Знаю, на многое я насмотрелся. На собственной шкуре испытал. Хуже всего было, когда от нас отказались родичи и друзья: одни поворачивались спиной и просто тебя не узнавали, другие, нисколько не стыдясь, указывали пальцами, когда нас гнали тюремщики раскапывать Собачье кладбище в Луге. Выкопаем какую-нибудь сволочь, а они диву даются: «Кости?!» Досадно им, что кости, а не вампир, и швыряют в нас камнями, и клянет на чем свет стоит вдова шпиона Шимуна. И вот после всего такая встреча! Надо как-то отпраздновать этот вечер.