Как карта ляжет. От полюса холода до горячих точек
Шрифт:
Мамина семья перед нарымской ссылкой. Так выглядели «кулаки», которых боялся и ненавидел Сталин.
У мамы была сестра Мария, она потом уехала на Украину, вышла замуж, стала Левиной. Тетка моя всегда была вылитая еврейка – и по говору, и внешне. Еще было три брата: старший, Григорий, фронтовик, после войны поселился в Ленинграде, средний, Петр, тоже воевал, потерял ногу, вернулся в Нарым, там жил до самой кончины,
Этот крест мама несла всю свою жизнь. Она была сломлена этой историей, ни на кого не похожа, я встречал ее братьев и тетку Марию – совсем другие люди. Мать – всегда нездоровая, нервная, изломанная, находиться с ней рядом больше одного часа было невозможно. Я думаю, она и себя, наверное, простить не могла. Извелась вся.
Не дай Бог кому-то оказаться перед таким выбором: или предать своих родителей, или предать свою любовь.
Тетка Мария – типичная южанка, темпераментная: ха-ха, хи-хи, а братья, наоборот, суровые, насупленные, настоящие таежники.
Родителей мамы, то есть бабку и деда, живьем я ни разу не видел. О них даже и говорить в нашей семье было невозможно. Словно их и не было никогда. Табу.
Мой отец, тогда юный офицер-фронтовик двадцати трех лет, вопреки настойчивым рекомендациям своих командиров женился на маме, на дочке кулака. Из-за этого его военная карьера пошла под откос. Сказали: забудь про академию. Сказали: так и прослужишь всю жизнь в этой тайге.
Зато там, в этой тайге, родились мы – я и мой младший брат Сережа.
Много позже, уже став взрослым, я понял, отчего у нас с братом никогда не было бабушек и дедушек.
Мама ушла, когда ей исполнилось семьдесят пять. И до самого конца (до середины 90-х) боялась, как бы та история с высылкой не помешала нам с Сережей идти по жизни. Ведь кадровики всегда были начеку. В начале 70-х в «Комсомолке» кадровичка Мария Григорьевна говорила мне, молодому корреспонденту: «Нет, у нас ты далеко не продвинешься». Мария Григорьевна была кадровичкой сталинской породы, она обладала нюхом на таких, как я. Будь ее воля, она бы меня и к «Комсомолке» на пушечный выстрел не подпустила.
Всю свою жизнь я собирался поехать туда, где родился, на север Томской области. А теперь уже и ехать не к кому.
Никогда ничего нельзя откладывать на потом.
Перед мамой осталось чувство вины. Не поговорил с ней по душам. Не согрел своим вниманием, не обнял, не выслушал, не постарался понять. И ничего уже не переделаешь, не вернешь.
Отец оказался долгожителем. Дотянул до девяноста одного. И только на закате стал скупо вспоминать про войну. Прежде отмалчивался, как, собственно, и все другие настоящие фронтовики, кто полной мерой хлебнул окопной жизни.
В девятнадцать лет летом 1941 года он попал на
Да какой там бой… Судя по его рассказам, все время отступали, попадали в окружение, связи с командованием не было, паника, голод, безоружные, растерянные, не ведавшие, где фронт, где тыл… Дивизия состояла из московских ополченцев. Пушечное мясо. Выдали им винтовки времен наполеоновских войн, да и то не каждому. И обмундировали кое-как: кому шинель, кому каску, кому ремень… И вот эти ополченцы с допотопными ружьями сумели отстоять Москву.
Он мне потом показывал: деревня Крюково, Подрезково, Ленинградское шоссе… Там первый раз ранили. Там кончилось отступление.
Однажды, накануне очередного юбилея, к отцу приехали с телевидения, стали записывать его воспоминания. Он рассказывал:
«После боев под Москвой в 1942 году я попал на Северо-Западный фронт в 7-ю гвардейскую дивизию. Эта дивизия получила особое задание по окружению и уничтожению 16-й немецкой армии под Новгородом, в районе Валдая. Мне присвоили очередное воинское звание, повысили должностной оклад. Через полгода обещали еще досрочно присвоить звание, если доживу.
Нас погрузили в эшелон, затем на станции Бологое высадили, там выдали маскхалаты, лыжи (умеешь – не умеешь на них ходить, надеваешь и идешь) и отправили в длительный поход до Демянска.
Остановились мы у населенного пункта Рамушево, немного до Демянска не дошли. Этот населенный пункт нам приказали взять. И вот в тех боях меня дважды ранило. Первый раз в руку. А потом в живот с выходом через тазобедренный сустав с повреждением какой-то подвздошной кости. И все, я вышел из строя. Хорошо, что был в тот день голодный, кишечник мой был совершенно пустой. Когда меня в городишке Крестцы оперировал хирург фронта Бурденко, в честь которого потом военный госпиталь назвали, он сказал: «Ну, лейтенант, тебе повезло, что ты голодный был. Если бы ты был сытый, то ты бы не выжил, мы бы тебя не спасли. А так, может быть, еще поживешь».
Меня погрузили в эшелон, в санитарный поезд, и отправили в Ярославль. Пролежал я там три месяца, раны никак не зарастали, не заживали. И опять меня погрузили в санитарный поезд и повезли куда-то на восток. Мы проехали Пермь, Свердловск, Тюмень, Омск, Новосибирск, потом вдруг повернули на север и привезли нас в Томск. Город оказался хороший, но глухой, дальше дороги не было – тупик. В Томске нас выгрузили, и там я еще четыре месяца пролежал в госпитале. Спасибо врачам, медсестрам – они меня подняли на ноги.
А воевать больше не пришлось, хотя я писал несколько рапортов, чтобы меня опять отправили на передовую. Но мне сказали, что теперь я могу только готовить пополнение для фронта в тылу, а самому воевать уже нельзя, что я не смогу самостоятельно передвигаться на дальние расстояния. Что делать? Пришлось смириться. Так до конца войны я и занимался подготовкой пополнения для фронта».
Однажды, это тоже было незадолго до его ухода, отец под рюмочку вспомнил, как оказался на севере. После выписки из томского госпиталя его отправили для дальнейшего прохождения службы в дальний военкомат. Районный центр в глухомани. Сибирская зима. Единственный транспорт – гужевой, сани. Мороз стоял за сорок градусов, поэтому он больше не ехал, а бежал за санями вприпрыжку, чтобы согреться.