Как ловить рыбу удочкой (сборник)
Шрифт:
Ночь принесла покой и ей. Женщина подошла к кроватке сына, наклонилась над ней и поправила одеяло. «У него такие неприятности, — подумала она, — он очень впечатлительный, но это ничего, это такой возраст, пройдет».
Воспоминание
Закрыть глаза и снова увидеть этот город, его светлые весенние сумерки и голый лес на высоком берегу, почувствовать сырость реки и слабый запах дыма, вспомнить женщину в черном пальто и серой вязаной шапочке, размытую дорогу и расставание на пустыре, убогую комнатку в пышном со шпилем и звездой здании и таинственно мерцающие в бескрайней чаше огни.
Я впервые оказался тогда в Москве, в университете, и долго не мог к ни к чему привыкнуть. За день уставал, а ночью не мог уснуть и сидел возле окна до тех пор, пока не начинало светать и не проступали далекие очертания жилых кварталов за рекой. Я глядел на них и думал о своем городке на Вычегде с его деревянными мостовыми на окраинах, вспоминал друзей — здесь же не было у меня никого знакомого, и я с трудом представлял, чтобы мне удалось сойтись с кем-нибудь из холодной московской публики. Я не понимал, как можно жить и не сойти с ума в этом грязном безликом городе, и, верно, уехал бы очень скоро, так и не закончив учебу, если бы не эта женщина.
Бог знает отчего она меня выбрала! Вся до кончиков волос москвичка, она, казалось, была одной собой занята и смотрела на все, что ее окружало, отстраненно и свысока. Но ко мне она отнеслась с самого начала иначе, улыбалась и приветливо кивала головой. Приходя на кафедру, я с удовольствием думал, что ее встречу, мы поставим чаю, станем о чем-нибудь разговаривать и ее лицо сделается доверчивым и милым, как у деревенской девушки. Иногда мы уходили с работы пораньше и бродили вдоль реки или по старым улочкам и дворам. Она показывала мне ветхие трехэтажные домики с темными окнами и печально говорила, что это и есть Москва, но от той Москвы уже ничего не осталось.
Она была замужем, но в ту пору это обстоятельство меня нимало не смущало, а напротив вносило в наши отношения особую недосказанность и прелесть. По ее голосу, по изредка вспыхивающим каким-то особенным сиянием глазам, я чувствовал, что мое общество ей приятно, и однажды на втором этаже невзрачного, почти выселенного дома в переулке за Новым Арбатом, где, как уверяла она, жила некогда Цветаева, я слушал, слушал в полутьме ее таинственный шепот, а потом наклонился и поцеловал.
Она, правда, не сразу, но оттолкнула меня, однако ж не рассердилась, а изумленно произнесла:
— Вы в своем уме?
— Да, — ответил я громким шепотом и снова притянул ее к себе, но тут внизу раздались шаги.
— Кто это?
— Командор.
Шаги приблизились, на слабо освещенной стене возникла расплывчатая тень и несколько томительных мгновений спустя мы увидели перед со бой грузную седую даму с керосиновой лампой в руках.
— Что вам тут надо? — властно спросила она, поднося лампу к нашим лицам.
— Мы поглядеть пришли, — робко ответила моя спутница.
— Поглядеть? — переспросила дама с издевкой, но вдруг смягчилась и кивком головы позвала нас за собою: — Ну пойдемте.
Она повела нас в квартиру этажом ниже, где висели на стенах карандашные портреты и фотографии некрасивой худощавой женщины с большими пронзительными глазами, вырезки из старых газет и театральные программки. Хозяйка довольно
— Развлекаешься? — спросила она меня в другой раз, когда мы оказались в моей комнатке, где едва умещался маленький диван и стол.
Она долго отнекивалась, прежде чем мне удалось уговорить ее зайти на полчаса и поглядеть, как я живу. Но едва закрылась за нами дверь, я кинулся к ней. Она была отчего-то печальна, не отвечала на мои поцелуи и сидела, опустив руки, на диванчике, где я мучился бессонными ночами в своем визави с Москвой. И мне вдруг тоже сделалось грустно, однако эта грусть лишь обостряла нежность. Я целовал ее лицо, шею, плечи, уже не помня себя, но она мягко отстранила меня, поднялась и пошла к двери.
Развлекаешься? Хорошо ей было так говорить, а мне каково, когда вся она притягивала меня к себе, и я мучился неизъяснимой мукой, оттого что эта женщина всякий раз уходит к другому человеку и позволяет провожать себя только до полдороги.
Я запрещал себе об этом думать, но мысли были еще сильнее, и я снова не спал ночами, курил и, глядя на мерцающие за окном огни, думал о том, что, живи мы не здесь, среди бессчетного скопления улиц, домов и площадей, а в небольшом городе, где все лица примелькались, вряд ли бы нам удалось так беспрепятственно бродить и хранить ото всех свою привязанность.
Я ничего не знал про ее другую жизнь, про отношения с мужем, ни разу она об этом не заговорила. Однако мне казалось, что эта женщина с ее гордым характером, странной смесью самолюбия, целомудрия и доходящей до жестокости прямоты, страшно одинока. Никого, кроме меня, у нее нет, но она никогда в этом не признается и в ответ на мою заботу и нежность, будет более насмешливой и едкой, чтобы не дай Бог не обнаружить свою беззащитность. Но именно всем этим она была мне дорога, и очень скоро я стал уговаривать ее развестись с мужем и выйти за меня замуж. Разговор этот получился скомканным и нелепым. Я говорил, боясь встретиться с ней глазами и увидеть в них холод, прежде чем успею высказать все до конца, но она меня не перебивала. А потом тихо, с укором сказала:
— Ну что ты еще придумал? Ты наутро проснешься и сам ужаснешься тому, что наговорил. Вдруг, — она улыбнулась, и в ее голосе зазвучали смущение и нежность, — я соглашусь и сяду тебе с дитем на шею?
— Буду очень рад, — буркнул я.
— Нет, — покачала она головой, — ты просто устал, оттого что мыкаешься без угла, и тебе хочется тепла, заботы, но это совсем не то… Ты не сердись, но это просто у тебя блажь.
Действительно ли она так думала или хотела меня в том убедить, но моя блажь никуда не делась, а стала угрюмой решимостью, и я уже ни о чем другом не мог думать и говорить, кроме как о нашей будущей жизни. Она меня слушала внимательно и недоверчиво, как ту даму в цветаевском доме. Но потом мы доходили до пустыря возле Черемушкинского рынка, за которым начиналась чужая для меня земля, и все рушилось в одночасье.