Как слеза в океане
Шрифт:
— Шестого ноября тысяча девятьсот двадцать девятого года произошел государственный переворот. С тех пор прошло уже два с половиной года. Но террор не уменьшился, наоборот. Многие из тех, кто полтора года назад готов был отдать жизнь за наше дело, теперь не возьмут у нас даже листовки. Поражения разъедают душу, и не только у рядовых членов партии, но и у руководства. Проваливаются собрания, подготовленные по всем правилам конспирации, на границе хватают курьеров, о поездке которых знали только мы, — австрийских, немецких, бельгийских, чешских товарищей. Хуже того: полиция пропускает их через границу, а потом следит за ними, чтобы раскрыть всю сеть. Или чтобы заставить нас поверить, будто может раскрыть ее только таким путем. Нет, паники, конечно, не надо, но осторожность не помешает. Моего брата убили, жену арестовали и пытали — ты с ней увидишься, она теперь на свободе. А тебя мне было бы жаль.
Пятница встал и вышел
— Да, но если ты кого-то подозреваешь, надо было сказать. Это же ужасно.
— Я пока никого не подозреваю. Ты давно в партии?
— С тысяча девятьсот двадцать третьего года, но три года у меня выпали — я снова начал работать только год назад, когда вернулся в Германию.
— Массовая нелегальная партия — это уже само по себе противоречие. Нет такого террора, в котором могли бы участвовать организованные массы. В работе с массами невозможно добиться по-настоящему строгой конспирации. Да к этому нельзя и стремиться, понимаешь? Так можно подготовить разве что террористический акт, но мы ведь хотим воздействовать на массы. Какое-то время мы остаемся в тени, но иногда должны — таков закон нашей работы — напоминать людям о своем существовании: партия жива! Мы должны постоянно доказывать это недовольным и даже просто апатичным массам. Нашим врагам это известно и без всяких агентов. В их календаре столько же святых Варфоломеев, сколько памятных дат у пролетариата: Первое мая, Первое августа [1] , Седьмое ноября, день рождения Ленина и так далее. В этих вот книгах ты везешь текст призывов к Первому августа. Нашим врагам это известно и даже без всяких агентов. Им это известно, потому что у них есть календарь. Сам текст их, конечно, не интересует, там все против войны, как обычно, но они знают, что около Первого августа у них будет возможность арестовать столько-то коммунистов, причем самых мужественных и бесстрашных. Если бы у нас не было этих дат, полиции пришлось бы их выдумать. Агенты тоже есть, поэтому будь осторожен. Но самую большую опасность для партии представляют не они. Всего опаснее для нас наши собственные действия.
1
Первое августа 1914 г. — день начала первой мировой войны. (Здесь и далее примеч. перев.).
Йозмар слушал его с недоверием. На собрании Пятницу признали неправым почти по всем вопросам, теперь же он пытался склонить его к чему-то, что может помешать выполнению принятых решений. Ничего, пусть выговорится; потом надо будет сообщить обо всем Зённеке. Он — явный оппозиционер, возможно правый, то есть ликвидатор. Пусть Пятница еще больше проявит себя. Йозмару впервые стало ясно, что такое вредитель, враг партии. Человек, стоявший перед ним, и был таким врагом. Йозмар сказал:
— Может быть, ты и прав. Мне трудно судить. Но если так, то что же ты предлагаешь? Отказаться от всяких действий, беречь кадры и похоронить партию?
Пятница уже сел, но тут же снова встал и выключил свет, оказавшийся теперь ненужным; осторожно, точно боясь разбудить кого-то, он несколько раз прошелся по комнате взад и вперед. Высокий и очень худой, он то и дело поднимал и опускал свои узкие мальчишеские плечи, точно у него по спине пробегал холодок.
— Как тебя называют друзья?
— Йозмар.
— Ты из католиков?
— Да, отец всю жизнь был очень набожным, а мать — только потом, когда постарела.
— А у меня семья православная. Это совсем другой мир. У нас никогда не было иезуитов и зло никогда не оправдывали добром. Кстати, меня зовут Вассо.
Йозмар не понимал, куда он клонит. Неужели эта хитрая лиса, пожалев о своей неосторожности, хочет теперь разговорами о личном замять разговор о политике? Йозмар решил сам задавать вопросы, чтобы скрыть свое недоверие.
— А твоя семья еще там, на юге? Им ничто не угрожает?
— Нет, их не трогают. Это — большая крестьянская семья, в родстве чуть ли не со всей деревней. Так что жандармам приходится быть осторожными. Да и в чем их можно обвинить? Если их старший сын, «господин учитель» — то есть я, — навлекший беду на своего младшего брата, бывший депутат, если он вынужден был несколько месяцев скрываться, точно преступник, если он, серб, выступает за хорватов, а значит, против сербов, так они считают, — то и для родителей, и для всей деревни он более чужой, чем тот жандарм, который его разыскивает. Если бы я пришел к ним, они скорее бы спрятали меня и прибили жандарма, чем дали ему схватить меня, но после этого напомнили бы мне, что больше не считают меня своим. «Может, вы, коммунисты, и хотите добра, — сказал мне как-то отец, — но бедных вы не жалеете. Вы и себя не жалеете, а потому думаете, что вам все позволено. Наш Господь тоже себя не жалел, но он любил людей. Вы же не любите никого, вот и вас никто не любит».
— И что же ты ему ответил? — с интересом спросил Йозмар изменившимся звонким голосом.
— Я ответил: может, вы и правы, отец. Но людей, наверное, и нельзя спасти, если слишком любить их. Господь хотел спасти мир, но ему это не удалось. Мало умереть ради людей, нужно еще и убивать ради них, отец. Быть спасителем — тяжкая ноша, мир слишком зол, и его спасители не могут быть добрыми.
— А он что? — спросил Йозмар.
— Отец? О, он у меня старый спорщик, против него ни один поп не устоит. Хотя сам не верует по-настоящему. Он только рукой махнул, показывая, что говорить больше не о чем: «Кто вас выбирал в спасители? Мы не выбирали. Вы утверждаете, что хотите помочь нам, беднякам. И сами в это верите. Но и дьявол всегда утверждал, что истинный Бог — это он, что он всемогущ. И сам в это верил. Но горе тому, кто ему поверил! Может, вы и не дьяволы, но нас вы не жалеете!»
— Нет, ты неверно ему ответил! У тебя вообще получилась неправильная картина, не имеющая ничего общего с действительностью. Во-первых, ты говорил с ним на его же поповском жаргоне — тут тебе и Бог, и дьявол, и Дух святой; во-вторых — согласился с тем, что в корне неверно. Это мы-то бедняков не жалеем? Жалость — слово, конечно, неподходящее, но вспомни, что Крупская писала о Ленине: он всегда глубоко сострадал народу. Не понимаю, как ты можешь принимать всерьез этот религиозный вздор. И вообще! — Йозмар пытался побороть нараставшее раздражение: разговор все время вел гость, а ему нужно было выяснить, чего тот, собственно, добивается. Поэтому Йозмар постарался сохранить спокойствие и, поскольку гость молчал, он продолжил: — И вообще, ты еще не ответил на мой вопрос: чем, по-твоему, следует заменить нелегальную работу — если, конечно, ты не собираешься вообще ликвидировать партию: так сказать, по случаю плохой погоды революция отменяется?
Пятница не торопился с ответом; все его внимание было приковано к крохотному клочку голубого неба, проглянувшего сквозь разорванную пелену туч. И, заговорив наконец, он не отвел взгляда от неба. Казалось, он обращается вовсе не к Йозмару, а к этому кусочку лазури над одним из жилых домов Берлина.
— Ты, Йозмар, наверное, не знаешь, что мы с Зённеке — старые друзья, мы вместе начинали. Вот ты сейчас сидишь и думаешь, что тебе надо запомнить все, что я говорю, и сообщить потом «кому следует»; но Зённеке знает мою точку зрения, он знает мои сомнения и мои предложения относительно перемен в той деятельности, от которой я ничего хорошего не жду. Ну да бог с ним. То, что ты говорил о сострадании к бедным, в корне неверно. Мой отец понял это лучше тебя. Мы, мы ненавидим бедность, возмущаемся. И презираем бедняка, если он ждет сострадания или даже требует его. Нам хочется, чтобы и он возмутился — так же, как и мы. Из сострадания можно, пожалуй, стать социал-демократом. Но мы — мы сострадать не можем, не имеем права. Разве из сострадания можно разрушить старый мир, разве можно построить новый? Однако вернемся, если позволишь, к «поповскому вздору». Если бы Бог жалел человека, он бы его не создал. Ведь он, Господь Бог, заранее знал, что будет. И когда людям стало совсем невмоготу и они возопили: сжалься, сжалься! — тут-то он и поступил с ними действительно по-Божески, пожертвовав своим сыном, чтобы они, эти страдальцы, сжалились над ним. Точно громадной губкой Бог собрал всю жалость для себя. Страждущие находили утешение в сострадании, которое им позволяли испытывать по отношению к Богу. Но — оставим поповщину. Поговорим о нас на нашем языке. Ты не бывал в России, иначе бы ты знал, что нет другой такой страны, где жалость искоренили столь основательно. Да и как может быть иначе? Если бедняк требует сострадания, он — контрреволюционер. Если он устремляется в церковь, если протягивает свои изуродованные руки за милостыней — как он будет строить новый мир?
Доставив эти материалы по назначению, ты тем самым начнешь целую цепь событий, которая кончится очень просто: сотни лет тюрьмы, безмерные страдания. Что же ты медлишь? Там, на юге, живут коммунисты. Сейчас они как раз встают, покидая свои теплые постели, обнимают жен, детей и берутся за работу. Это все пока принадлежит им, и небо над головой — тоже. Но в этих книжных переплетах ты везешь им их приговор. И таково твое сострадание к ним? Да даже если бы ты действительно жалел их, разве ты отказался бы выполнить хоть часть того, что тебе поручено сделать им на погибель? Нет! Так что не говори о сострадании. Мы сами лишили себя права испытывать сострадание — и требовать его.