Канцоньере
Шрифт:
И уста, помертвелые
И позабывшие речи зычные,
Говорят, что и шага не сделаю, –
Ранен в сердце стрелою дебелою.
Песенка, вот уж стило утомилося
Долгим и сладким повествованием…
Так бы и мысль – с ее переживанием!
LXXIV. Io son gi`a stanco di pensar s'i come
Устал я думать всякий раз о том,
Зачем о вас я думать не устану,
Зачем, вообще, дышать не перестану
Чтоб
Зачем, толкуя о власах с лицом,
О зраке вашем, – всякого достану,
Как мне не надоест кричать осанну
Кромешной ночью вам и белым днем!
Откуда столько сил у ног берется,
Чтоб всюду вашим следовать стопам,
И как чутье с дороги не собьется?
И как при этом счет вести стопам?
Так, коль в стихи неточность закрадется,
То за нее вину вменяю вам.
LXXV. I begli occhi ond’i’ fui percosso in guisa
Я ранен скальпелем прекрасных глаз,
Которые одни залечат рану:
К врачебному искусству иль обману
Я не прибегну ни единый раз.
Другой любви не надо ни на час:
Как быть в душе не одному изъяну?
И если я, о ней толкуя, вяну,
Виновны: не она, но мой рассказ.
Прекрасные глаза Амуру столько
Могли бы славных принести побед,
Но он в упор разит меня – и только.
Прекрасные глаза, их яркий свет
Мне сердце пепелит, и я нисколько
От этого не устаю, о нет!
LXXVI. Amor con sue promesse lusingando
Амур, прельстив меня своим посулом,
Низверг в отличный каменный мешок,
Где милый враг мой – двери на замок,
Где сам я у себя под караулом.
Увы, я осознал умишком снулым
Не сразу сей предательский подлог, –
И вот теперь (хоть – кто б поклясться мог!)
Наружу лезу по кирпичным скулам.
Как преисподни подлинный беглец,
Я за собой тащу мои колодки,
В глазах – страданье и на лбу – кровец.
Когда явлюсь в твоем я околотке,
Ты скажешь вслух: Да ты и не жилец –
Ты что, недавно помер от чахотки?
LXXVII. Per mirar Policleto a prova fiso
Сколь ни кроши свой мрамор Поликлет
С другими, кто в искусстве искушенны, –
Черты ея, столь дивно совершенны,
Они не явят и за тыщу лет.
Но у тебя, Симон, был в рай билет,
И там твою модель ты без подмены
Смог изваять из пурпура и сьены,
Явив глазам прекраснейшую Лед.
Сеанс подобный, думаю, возможен
Лишь на небе, никак не среди нас,
Где плоть стремится вид придать ей ложен.
И чудо: твой художнический глаз
И огнь, и холод созерцал бездрожен,
И смертное презрел его экстаз.
LXXVIII. Quando giunse a Simon l’alto concetto
Симон, когда тебе пришло на ум
От имени меня за кисть схватиться, –
Чего б тебе не дать ей ухитриться
При красоте такой и речь, и ум,
Чтоб мне вздыхать по ней не наобум:
Другим на то плевать, ведь мне казниться –
Но смотрит кротенько твоя юница,
По виду скажешь: не поднимет шум.
И коль я говорю ей пару слов
И внемлет мне без видимого гнева –
Чего б ей не болтнуть мне пустяков?
Пигмалиона мраморная дева
Любила тыщу раз, а я готов
Любить и раз любезное мне древо.
LXXIX. S’al principio risponde il fine e ‘l mezzo
Ужли и середина, и конец
У лета будут как его начало?
За все тринадцать так не омрачала
Она мне дни мои, теперь – конец.
Амур, скорее мне страви конец:
Я перепил воды возле причала,
Меня заколебало, укачало –
Кинь вервь, где из воды торчит конец.
В плавучести теряя что ни сутки,
Я в ней моими мыслями тону,
В моей погибели, пред очи чутки.
В чем держится душа, но я тяну.
Вот на меня, поднявшись из закрутки,
Садится смерть – и я иду ко дну.
LXXX. Chi `e fermato di menar sua vita
Кто обрек себя на жизнь
Промеж волн, между утесов,
Смерти ищущий в дубке,
Близком, видно, к потопленью, –
Пусть скорей спешит он в гавань,
Коли есть к рулю ветрило!
Ауре руль и ветрило
Я отдал, вступая в жизнь,
Уповая встретить гавань,
Но застрял среди утесов,
А причина к потопленью –
Не в волненье, а в дубке.
Заперт наглухо в дубке,
Плыл, забыв глядеть ветрило,
Прямо в лапы потопленью.
Но потом Кто дал мне жизнь,
Передумав, снял с утесов.
С тем забрежжила мне гавань.
Ни одна не брежжит гавань:
В море глухо, как в дубке,
Что сидит в зубах утесов!