Капитан "Старой черепахи"
Шрифт:
О, с каким наслаждением Вавилов схватил бы сейчас ланцет и вонзил его в глотку ненавистного шкипера!
Должно быть, Антос уловил злобу, сверкнувшую в глазах русского. Он махнул рукой, и матросы ушли.
— Вавилов! Ты предатель России! Зачем ты злой на свой спаситель?
— Куда я теперь годен? — Вавилов поднял забинтованную руку.
— Твой дело плохое! Совсем плохое! Матрос без руки — пшик! Никуда!
— Господин шкипер! Разве я затем убегал, чтобы быть матросом! Я домой хотел — на Волгу, землю пахать.
Антос усмехнулся.
— Ты поедешь на Волгу, Вавилов.
— Там пост наш пограничный, на Тендре, я служил там... Расстреляют меня.
— Сколько человек пост?
— Семеро. Маяк там налаживают.
Антос пристально посмотрел в серые, угрюмые глаза пограничника.
— О-о! Будь она проклята, — Вавилов скорчился от боли. — Будь она проклята, окаянная! Дергать начало!
— Терпение, — Антос брезгливо поморщился. — С тобой говорят о большом деле. Ты пойдешь со мной на остров Тендра!
Шкипер встал, вынул из кармана пачку сигарет, положил их перед Вавиловым и быстро вылез из кубрика.
Спустившиеся вниз матросы с удивлением увидели в левой дрожащей руке Вавилова сигарету с золотым ободком.
— Огонька вздуйте-ка! — Он протянул им коробку. — Закуривай!..
— Олл райт! — причмокнул один из матросов и весело хлопнул Вавилова по плечу. — Русский солдат молодец!..
Восход солнца был необыкновенным. Обессилевший от ночного неистовства ветер прогнал с западной части неба все облака и, словно истратив при этом остатки своей недавней мощи, утих. Лишь на востоке виднелась гряда не по-осеннему легких облаков. Они медленно громоздились друг на друга, поднимаясь двумя гигантскими башнями. Между ними и рождался день. Сначала края облаков-башен окрасились в бледно-розовый цвет, почти тотчас превратившийся в светло-алый, а затем в пурпурный. Краски менялись с поразительной быстротой, облака отбрасывали их на поверхность моря, которое не успокоилось еще и тяжело дышало, поднимая валы мертвой зыби.
В провалах между волнами вода была темно-синей, почти черной. На скатах волн чем выше, тем теплее становились тона: ярко-изумрудные краски переходили в светло-зеленые, а на гребнях волн казались розовыми.
Море, всего несколько минут назад холодное и сумрачное, оживало. Багряная полоса на востоке взметнулась вверх, и из воды выплыло солнце.
Облака-башни превратились в корабли, подняли якоря и поплыли под розовыми парусами к северу. Вдогонку за ними, покачиваясь на мертвой зыби, шла «Валюта», оставляя за кормой длинный серый шлейф дыма.
Любуясь морем, Ермаков не утерпел и, забыв все обиды, стал расталкивать своего помощника, который спал тут же у штурвала.
— Погляди, красота какая! Репьев вскочил.
— Что?.. — воскликнул он.
— Красота, говорю, какая! — Андрей показал рукой на солнце.
— А-а! — протянул Репьев. — Восход как восход!
— Не станешь ты моряком, вовек не станешь! — вздохнул Ермаков.
— Не стану, — равнодушно согласился Репьев. — У меня и фамилия сухопутная.
— И то верно! — Андрей с досадой отвернулся. «Ну как можно не любить такую красоту!»
Он
Он любил и тихие ночи, когда легкий бриз дул с берега и едва слышно щебетали ласточки.
Любил он шквалистые порывы ветра, которые внезапно заполняли паруса и не позволяли спать вахтенным у шкотов.
Но больше всего Андрей любил море во время шторма, такого, как в прошлую ночь. Тут некогда зевать! Кругом бушует взбешенная вода, ветер рвет снасти и паруса, тучи задевают за гребни волн, и волны, будто стая разъяренных зверей, набрасываются на судно, треплют его, сжимают, грозят утопить, уничтожить, а ты идешь навстречу стихии, борешься с ней и побеждаешь ее...
Репьев также всю жизнь прожил около моря, но не любил его. Он не любил удручающего морского однообразия, не терпел пронзительных криков чаек, пронизывающего ветра. Он не разделял восторгов Ермакова и не понимал их. Море было для него лишь огромным фронтом борьбы с врагами революции, фронтом наиболее трудным, таящим массу неожиданностей и неприятностей, вроде шквалов, туманов, изнуряющей качки, вроде вчерашнего ночного шторма, и минных полей.
И, несмотря на такое явное несходство характеров, Ермаков с каждым днем все больше и больше принужден был уважать Макара Фаддеевича.
Репьев прыгал в шлюпку при самой свежей волне, плыл к задержанной шхуне или шаланде, вскарабкивался на борт и так искусно производил обыск, что от него не ускользали ни партия золотых часов, спрятанных где-нибудь в выдолбленной рейке под потолком каюты, ни револьвер, незаметно брошенный нарушителями границы в ведро с водой.
Снова мельком глянув сейчас на помощника, Андрей вспомнил рассказ Кати о катакомбах. Непостижимо, откуда в этом человеке столько отваги? Позеленел, лица нет, едва на ногах стоит, а ночью держался молодцом. Видно, вот эта внутренняя душевная сила его помощника и нравилась Кате.
— Попову давно знаешь? — неожиданно для себя спросил Андрей.
— Катю? Давно...
Репьев явно не хотел распространяться о знакомстве с девушкой.
Андрею стало неловко, и он переменил тему разговора:
— Гляжу я на тебя и понять не могу: чего ты на море подался?
— Приказали — подался.
— Приказали!.. И без тебя нашлось бы, кого на «Валюту» послать. Объяснил бы Никитину: так, мол, и так, не принимает душа моря.
Макар Фаддеевич замолчал, чем-то напомнив комиссара батальона Козлова, вместе с которым Андрей воевал под Царицином. Тот вот так же всегда был спокоен, цеобидчив, не обращал внимания на грубые слова, будто не замечал горячности Ермакова, и, если хотел его в чем-нибудь убедить, никогда не повышал голоса.