Каприз Олмэйра. Изгнанник. Негр с "Нарцисса" (Сочинения в 3 томах. Том 1)
Шрифт:
— Да, — продолжал Бабалачи в ответ на его взгляд. — Я сказал ему. Это было перед тем, как он начал курить.
— Ну, и что же? — спросил Форд.
— Я только потому остался в живых, — серьезно объяснил Бабалачи, — что белый человек очень слаб и упал, когда бросился на меня, — Потом, помолчав немного, он прибавил: — А она без ума от радости.
— Ты говоришь о миссис Олмэйр?
S — Да, она живет в доме нашего раджи. Она не скоро еще помрет. Такие женщины долго живут, — сказал Бабалачи с легким оттенком сожаления в голосе, — У нее есть доллары, она зарыла их в землю, но мы знаем где. Эти люди наделали нам бездну хлопот. Нам пришлось заплатить штраф и выслушать угрозы белых людей, и теперь нам приходится очень остерегаться. Он вздохнул и долго молчал; потом вдруг заговорил с большой силой:
— Быть войне. Дыхание брани веет на островах. Доживу ли я?.. Ах, туан, — продолжал он уже спокойнее, — в старину лучше было. Я тогда плавал с мужами из Лануна и брал ночью на абордаж спящие корабли с белыми парусами. Это было до того, как английский раджа воцарился в Кучинге. Мы воевали тогда между собой — и как счастливо мы жили! Теперь же, когда нам приходится воевать с вами, мы можем только умирать!
Он собрался уходить.
—
— Да, — сказал Форд. — Так что же с нею?
— Она исхудала и не могла больше работать. Тогда Буланджи — вор он и пожиратель свиного мяса — отдал мне ее за пятьдесят долларов. Я отослал ее к моим женщинам, чтобы она потолстела. Мне хотелось слышать ее смех, но, видно, она была испорчена и — она умерла два дня тому назад. Нет, туан, зачем говорить нехорошие слова? Я стар, это правда, но почему бы мне не радоваться на молодое лицо и на звук молодого голоса в доме? — Он запнулся, а затем прибавил с невеселым смехом: — Я, точно белый человек, болтаю такое, о чем не пристало мужчинам беседовать друг с другом.
И он ушел, сильно опечаленный.
* * *
Столпившаяся полукругом перед «Капризом» Олмэйра куча народу заколыхалась и молча расступилась перед группой людей в белых одеждах и тюрбанах, направлявшихся к дому. Впереди всех, опираясь на Решида, шествовал Абдулла, а за ним следовали все арабы Самбира. Когда они проходили среди почтительно расступившейся толпы, раздался сдержанный говор, среди которого ясно прозвучало одно только слово: «Мати». Абдулла остановился и медленно оглянулся по сторонам.
— Он умер? — спросил он.
— Да живешь ты на долгие годы! — дружно ответствовала толпа; затем опять все смолкло.
Абдулла сделал еще несколько шагов и в последний раз очутился лицом к лицу со своим давнишним недругом. Каков бы ни был он при жизни — теперь он был неопасен, потому что лежал, бездыханный и неподвижный, в нежном сиянии раннего утра. Единственный белый человек на восточном побережье умер, и душа его, освобожденная от оков земного безумия, стояла теперь пред лицом бесконечной мудрости. На его обращенном кверху лице запечатлелось ясное выражение, которое бывает у людей, сразу и безболезненно ушедших из мира горя и страданий; оно как бы молчаливо свидетельствовало перед безоблачным небом, что человеку, лежавшему здесь под взорами равнодушных глаз, удалось забыть перед смертью.
Абдулла с грустью взирал на этого неверного, с которым он так долго боролся и которого так часто одолевал. Такова награда правоверных! И все же в старом сердце араба шевелилось сожаление о том, что уходило из его жизни вместе с этим человеком. Он быстро оставлял позади дружбу, вражду, удачи и разочарования, словом, все то, что составляет жизнь человека; а впереди его ожидал лишь неизбежный конец. Отныне молитва должна была заполнить остаток дней, дарованных верному последователю пророка! Он взял в руки четки, висевшие у него за поясом.
— Я так нашел его здесь, рано утром, — сказал Али тихим и благоговейным голосом.
Абдулла еще раз холодно взглянул на безмятежное лицо.
— Пойдем, — сказал он, обращаясь к Решиду.
Толпа расступалась перед ними, а четки стучали в руках Абдуллы, торжественно и набожно шептавшего молитвы аллаху, многомилостивому и милосердому.
Изгнанник
ЧАСТЬ I
I
Сходя с прямого и узкого пути своего рода честности, он принял твердое решение вернуться на однообразную, но верную стезю добродетели, как только его краткое блуждание по придорожным топям окажет желаемое действие. Это должно было быть небольшим эпизодом, фразой в скобках, так сказать, в длинной повести его жизни: это не имело никакого значения, это приходилось делать нехотя, но все же отчетливо, и надо было как можно скорее забыть. Он воображал, что потом будет снова глядеть на солнечный свет, наслаждаться тенью, вдыхать запахи цветов в маленьком саду перед домом. Он думал, что ничто не изменится, что он по-прежнему будет добродушно ласкать свою полуцветную жену, глядеть с нежным презрением на своего бледного, желтого ребенка и надменно покровительствовать чернокожему шурину, который любит розовые галстуки, носит на маленьких ногах лакированные ботинки и так почтителен перед белым супругом своей счастливой сестры. Все это были услады его жизни, и он не мог себе представить, чтобы нравственный смысл какого-нибудь его поступка мог войти в столкновение с самой природой вещей, мог затмить солнечный свет, уничтожить запах цветов, покорность жены, улыбку ребенка и робкую почтительность Леонарда да Соуза и всей семьи да Соуза. Обожание этой семьи было великим наслаждением его жизни. Он любил вдыхать глубокий фимиам, который они воскуряли перед алтарем преуспевающего белого человека, оказавшего им честь женитьбой на их дочери, сестре и родственнице. Это была многолюдная, грязная орава, жившая в разваливавшихся бамбуковых хижинах, окруженных запущенными участками, на окраинах Макассара. Он держал их на почтительном расстоянии, зная им цену. Это была ленивая банда метисов, и он видел их такими, какими они были: оборванные, малорослые, тощие, немытые мужчины всякого возраста, бесцельно снующие взад и вперед, шаркая туфлями; неподвижные старухи, похожие на огромные мешки розового коленкора, набитые бесформенными комками жира и небрежно сваленные на ветхие тростниковые стулья в темных углах пыльных веранд; молодые женщины, худенькие и желтые, с большими глазами и длинными волосами, томно двигающиеся среди грязи и мусора своих жилищ, словно каждый их шаг — последний в жизни. Он слы шал их визгливую ругань и ссоры, крики их детей, хрюканье их свиней; он вдыхал вонь от мусорных куч на дворе; и ему было очень противно. Но он одевал и кормил эту жалкую толпу; этих выродившихся потомков португальских завоевателей; он был их провидением; они пели ему хвалы из глубины своей лени, своей грязи, своей безмерной и безнадежной нищеты; и ему было очень приятно. Им нужно было много, но он мог им давать все необходимое без ущерба для себя. Взамен он получал их безмолвную боязнь, их многоречивую любовь, их шумное поклонение. Хорошо быть провидением и приятно, чтобы каждый день это повторяли тебе. Это дает ощущение огромного превосходства, и Виллемс упивался им. Он не разбирался в своем настроении, но, вероятно, главное его удовольствие заключалось в неузнанном, но искреннем убеждении, что стоит ему отвернуться, и вся эта толпа преклоняющихся существ умрет с голоду. Его щедрость развратила их. Дело нетрудное. С тех пор как он снизошел до них и женился на Жоанне, они потеряли даже ту маленькую способность к труду, которую им, может быть, пришлось бы проявить под давлением крайней нужды. Они жили теперь, благодаря его доброй воле. Это была власть. Виллемсу это нравилось.
В другом, быть может, низшем смысле его дни наполнялись менее сложными, но более очевидными удовольствиями. Он любил простые игры, основанные на ловкости, — биллиард; и игры не столь простые, требующие совершенно иного рода ловкости, — покер. Он был способнейшим учеником одного американца, с твердым взглядом и отрывистой речью, таинственно прибывшего в Макассар из просторов Тихого океана и, потолкавшись некоторое время в суматохе городской жизни, загадочно уплывшего в солнечные пустыни Индийского океана. Память об этом калифорнийском незнакомце была увековечена покером — привившимся с тех пор в Целебесской столице, и могущественным коктейлем, рецепт которого на кванг-тунгском наречии передается от одного старшего лакея-китайца к другому в Сунда-Отеле и по сей день. Виллемс был знатоком напитков и привержен к игре. Этими талантами он гордился умеренно. Доверием, которое ему оказывал Гедиг — хозяин, он гордился кичливо и навязчиво. Это происходило вследствие его благожелательности и преувеличенности чувства долга перед самим собой и перед миром в целом. Он испытывал непобедимое желание поучать, всегда сопутствующее грубому невежеству. Ведь всегда есть нечто такое, что невежественный человек знает, и только это и важно знать; оно наполняет вселенную невежественного человека. Виллемс отлично знал себя самого. В тот день, когда он, полный колебаний, сбежал от ост-индского голландца на самарангском рейде, он начал это изучение самого себя, своих данных, своих способностей, тех неотвратимых свойств, которые привели его к теперешнему выгодному положению. Так как по природе он был скромен и недоверчив, то ею успехи поражали его, почти пугали, и в конце концов — когда он перестал уже удивляться — сделали его яростно самонадеянным. Он верил в свой гений и в свое знание света. Другим тоже следовало верить в это; для собственной пользы и для вящей его славы. Всем этим дружелюбно настроенным людям, которые хлопали его по плечу и шумно приветствовали его, следовало воспользоваться его примером. Для этого он должен говорить. И он говорил добросовестно. Днем он излагал свою теорию успеха за маленькими столиками, изредка погружая усы в колотый лед коктейля; а вечером, с кием в руке, нередко вразумлял молодого слушателя в биллиардной. Бильярдные шары останавливались, как бы тоже слушая, под ярким светом затененных масляных ламп, низко висящих над сукном; а в тени просторной комнаты китаец-маркер устало прислонялся к стене, и печальная маска его лица желтела под красным деревом счетной доски; веки его опускались в сонном утомлении позднего часа, под однообразное журчание непонятного потока слов, изливаемого белым человеком. Потом, в наступившем молчании, игра с резким щелканием возобновлялась и некоторое время слышались только плавный шум и глухие удары шаров, катящихся зигзагами к неизбежному карамболю. Часы равномерно тикали; невозмутимый китаец снова и снова повторял счет безжизненным голосом, словно большая говорящая собака, и — Виллемс выигрывал. Сказав, что становится поздно, а он человек женатый, он покровительственно прощался и выходил на длинную пустую улицу. В этот час ее белая пыль была похожа на ослепительную полосу лунного света. Виллемс шел домой мимо стен, из-за которых высилась пышная растительность садов. Он шел посредине улицы; и его тень услужливо кралась пред ним. Он смотрел на нее ласково. Тень удачливого человека! Он чувствовал легкое головокружение от коктейля и от собственной славы. Как он часто рассказывал, он приехал на Восток четырнадцать лет тому назад кают-юнгой, маленьким мальчиком. В ту пору у него была, вероятно, очень маленькая тень; он думал, улыбаясь, что тогда он… ничего — даже тень — не смел бы назвать своим. А теперь он глядит на тень доверенного фирмы «Гедиг и К0», возвращающегося домой. Какое торжество! Как хороша жизнь для тех, кто на выигравшей стороне! Он выиграл партию жизни и партию на биллиарде. Он ускорял шаг, позвякивая выигрышем и вспоминая дни, которые, как вехи, отмечали его жизненный путь. Он вспоминал о своем первом путешествии в Ломбок за лошадьми — первое серьезное поручение, данное ему Гедигом; потом дела покрупнее; тайную продажу опиума; незаконную торговлю порохом; большую операцию по контрабандному ввозу оружия, трудное дело с гоакским раджой. Он выполнил ею исключительно благодаря своей смелости; он дерзко говорил со свирепым старым властелином в его Государственном совете; подкупил его золоченой стеклянной каретой, которая теперь, если верить слухам, служит курятником; ухаживал за ним всячески и сумел убедить его. Это был единственный способ. Он против простой бесчестности, которая запускает руки в денежный ящик, но можно обходить законы и делать из коммерческих принципов самые крайние выводы. Некоторые называют это обманом. Это глупые, слабые, презренные. Умные, сильные, уважаемые не знают сомнений. Где сомнение, там не может быть могущества. На эту тему он часто проповедовал молодым людям. Это было его учение, и он сам был блестящим примером его правоты.
Так каждую ночь он возвращался домой после дня работы и удовольствий, опьяненный звуками собственного голоса, славящего его преуспевание. Так он возвращался домой в тридцатую годовщину своего рождения.
Он провел в хорошей компании приятный, шумный вечер, и когда он шел вдоль пустой улицы, чувство собственного величия росло в нем, поднимало все выше над белой пылью макассарской дороги и наполняло торжеством и сожалением. Он мало показал себя там в отеле, он мало говорил о себе, он произвел на своих слушателей недостаточно сильное впечатление. Ничего. В другой раз. Теперь он придет домой, подымет жену и заставит ее слушать его. Почему ей не встать, не приготовить ему коктейль и не слушать его терпеливо? Конечно. Она должна. Если бы он захотел, он мог бы поднять всю семью да Соуза. Ему стоит только слово сказать, и они все придут и молча сядут в ночных одеяниях на твердую, холодную землю двора и будут слушать, как он с высоты ступеней будет им объяснять, как он велик и добр. Будут. Однако будет достаточно и жены — на сегодня.