Капут
Шрифт:
– P`erkele! – воскликнула одна из девиц, увидев пошатнувшегося президента. («P`erkele» по-фински значит просто «дьявол», но это одно из тех слов, которое в Финляндии нежелательно произносить, как это было с английским словом «bloody», «кровавый», во времена королевы Виктории.) Дипломаты посмеялись над смелым утверждением девицы, тем временем стоявшие рядом с президентом кинулись отцеплять его шубу от лосиных рогов. В тот момент подошел запыхавшийся Рафаэль Хаккарайнен, начальник протокольного отдела Министерства иностранных дел Финляндии, он подошел как раз вовремя, чтобы услышать запретное «p`erkele», слетевшее с губ веселой девицы. Советник Хаккарайнен задрожал всем телом под теплым покровом своей куньей шубы.
Это была единственная в своем роде сцена: заснеженная площадь, белые призрачные дома, закованные в лед пароходы и группа людей в дорогих шубах и высоких меховых шапках вокруг раненого лося, лежащего на пороге дворца между двумя
Дипломаты остались еще ненадолго поболтать, закурив по сигарете и постукивая ногами по льду. Холод был собачий.
– Спокойной ночи и большое спасибо, – сказал президент республики, сняв шапку и раскланявшись.
– Bonne nuit, Monsieur le Pr'esident, – ответили дипломаты, сняв шапки и склонившись в глубоком поклоне.
Обменявшись громкими прощальными словами, небольшая толпа разошлась; машины отъехали с легким шумом моторов в направлении Бруннспаркена, солдаты и девицы, матросы и жандармы рассеялись по площади, смеясь и перекликаясь. Вестманн, де Фокса и я направились к посольству Швеции, обернувшись взглянуть на двух часовых по бокам президентских дверей и на кровавое пятно, исчезавшее потихоньку под снежной поземкой.
Мы снова уселись перед камином в библиотеке, покуривая и попивая в тишине. Слышался отрывистый собачий лай – голос печали, почти человеческий голос, придававший светлой ночи и подсвеченному сияющим снежным пламенем ясному небу теплое, полнокровное ощущение. Это был единственный живой и близкий голос в ледяном молчании призрачной ночи; сердце забилось сильнее. Ветер доносил треск заледенелого моря. Березовые дрова трещали в камине, алые отблески пламени метались по стенам, по золоченым корешкам книг, по мраморным бюстам королей Швеции, выстроившихся вдоль дубового цоколя библиотеки. Я думал о старых карельских иконах, где ад изображен не очищающим пламенем, а глыбами льда с закованными в нем грешниками. Слабо долетал собачий лай, наверное, с борта заточенного во льду у острова Суоменлинна парусника.
И тогда я рассказал о собаках Украины, о днепровских «красных собаках».
IX
Красные собаки
После многодневных дождей топкое море черной украинской грязи медленно разливалось до горизонта. В осеннем разливе грязь неторопливо вздувалась забродившей хлебной квашней. С безбрежной равнины вместе с ветром долетал ее запах, насыщенный запахами несжатой, оставленной гнить на корню пшеницы и сладким, усталым ароматом подсолнечника. Из черного зрачка подсолнуха по одному выпадали семечки, по одной опадали длинные желтые ресницы вокруг большого круглого глаза, теперь белого и пустого, как глаз слепца.
С передовой возвращались немецкие солдаты; добравшись до деревенской площади, они молча швыряли на землю винтовки. Покрытые с головы до пят черной грязью, заросшие многодневной щетиной люди с запавшими, как у подсолнухов, ставшими белыми и потухшими глазами. Офицеры смотрели на солдат, на брошенные на землю винтовки и молчали. Blitzkrieg, молниеносная война, пожалуй, закончилась, пришел черед Dreissigj"ahrigerblitzkrieg, молниеносной тридцатилетней войны. Выигрышная война, похоже, закончилась, начиналась война проигрышная. В глубине потухших глаз немецких солдат и офицеров зарождался белый страх, я видел, как он расширялся, пожирая зрачок, опаляя корни ресниц; реснички опадали по одной, как длинные желтые лепестки подсолнечника. Когда немец начинает испытывать страх, когда в его кости внедряется таинственный немецкий страх, он вызывает наибольший ужас и жалость. Вид его становится жалким, жестокость – печальной, мужество – безмолвным и безнадежным, и тогда немец делается злобным. Меня жег позор оттого, что я христианин, как и они, мне было стыдно. Русские пленные, которых вели с фронта, были уже не теми, что в первые месяцы войны, они были не теми, что в июне, в июле, в августе месяце, когда немецкие солдаты гнали их в тыл через украинскую степь пешком, по солнцепеку, целыми днями пешком по пыли красной и по пыли черной. В первые месяцы войны сельские женщины выходили на порог, смеясь и плача от радости, они бегом подносили пленным еду и питье. «Ох, бедные-бедные!» – причитали они. Они приносили еду и питье немцам конвоя, сидящим на площади на скамейках с автоматами
Пожалуй, победная война кончилась, начиналась война на проигрыш, начиналась молниеносная тридцатилетняя война, и колонны русских пленных становились все реже, солдаты конвоя не шагали больше с винтовками на плече, болтая между собой и смеясь, а плотно замыкали колонну с боков, кричали хриплыми голосами, направив на пленных черный, блестящий зрачок автомата. Бледные, истощенные пленные тащились по грязи голодные и бессонные; женщины, старики и дети смотрели на них полными слез глазами, тихо говорили «ничего, ничего», у них не было больше ничего – ни куска хлеба, ни стакана молока, – немцы унесли все, пограбили все; ничего, ничего. «Ничего, дорогая, ничего. Все равно, все равно», – отвечали пленные. Колонна без остановки проходила село под дождем под отчаянное четкое «все равно, все равно, все равно», утопая в океане черной грязи.
Потом начались первые «открытые уроки» и первые упражнения в читке во дворах колхозов. Как-то раз мне случилось побывать на таком уроке в колхозе одного села возле Немировского. С тех пор я навсегда отказался бывать на упражнениях в читке. «Warum nicht? [195] – говорили мне офицеры генерала фон Шоберта. – Почему вы не хотите побывать на открытых уроках? Очень интересный опыт, sehr interessant».
Пленных построили в колхозном дворе. Вдоль стен забора под большими навесами стояли вперемешку сотни сельскохозяйственных машин: косилки, прополочные культиваторы, плуги, молотилки. Шел дождь, пленные вымокли до нитки. Они стояли так уже два часа, стояли молча, опираясь друг о друга, – все белокурые парни с бритыми головами, голубоглазые, с крупными чертами лица. Широкие разлапистые руки с мозолистым большим пальцем, толстым и корявым. Почти все крестьяне. Рабочие, большей частью механики и колхозные специалисты, отличались от других ростом и руками: они были повыше, худые и незагорелые, с твердым взглядом и тусклыми глазами, худыми руками с длинными пальцами; гладкий большой палец отполирован работой с молотком, рубанком, гаечными ключами, отвертками, рычагами мотора.
195
Почему нет? (нем.)
Во дворе появился немецкий фельдфебель в сопровождении переводчика. Маленький, упитанный фельдфебель, я называл таких феттфебелями [196] . Он встал перед пленными, расставил пухлые ноги и начал речь, как добрый отец семейства. Он сказал, что всех проэкзаменуют по чтению; кто выдержит экзамен с честью, станет писарем в конторе концлагеря, остальных пошлют на земляные работы подсобными рабочими или землекопами.
Переводчиком был маленький худой ефрейтор не старше тридцати лет с бледным лицом в красных прыщах, он родился в России среди этнических немцев Мелитополя и говорил по-русски со странным немецким акцентом. (В первую нашу с ним встречу я шутя сказал, что Мелитополь значит «медовый город». «Да, в тех краях много меда, – ответил он грубо, потемнев лицом, – но пчел я не держал, я был школьным учителем».) Ефрейтор слово в слово перевел короткую, добродушную речь феттфебеля и добавил менторским тоном отчитывающего школяров учителя, что читать нужно старательно, бегло и с правильным произношением; кто не выдержит экзамен, тот пожалеет.
196
От нем. fett – «жирный».
Пленные слушали в тишине, едва ефрейтор закончил, заговорили все разом между собой. Одни униженно, с видом побитой собаки оглядывались по сторонам, поглядывали тайком на свои мозолистые крестьянские ладони; другие смеялись, довольные и уверенные, что с честью выдержат экзамен и их пошлют писарями в какую-нибудь контору; «эй, Петр, эй, Иван» обращались они к товарищам с простецкой радостью русского крестьянина. Только рабочие молчали, повернув серьезные лица в сторону колхозного правления, где был теперь немецкий штаб. Они посматривали на фельдфебеля, не удостаивая ефрейтора даже взглядом своих запавших, тусклых глаз.