Капут
Шрифт:
Луиза покраснела и с робким упреком сказала:
– Ильзе!
Ильзе в ответ:
– Не будь потсдамской ханжой, Луиза!
– Глаза сделаны из страшного материала, – сказал я, – из скользкой, мертвой материи, глаз нельзя сжать в руке, он выскальзывает как улитка. В апреле 1941-го я приехал в Загреб из Белграда через несколько дней после окончания войны с Югославией. Свободное государство Хорватия едва родилось, а в Загребе верховодил Анте Павелич с бандами своих усташей. Во всех селениях на стенах домов висели огромные портреты Анте Павелича, поглавника Хорватии, а также манифесты, объявления и прокламации новой страны Хорватии. Стояли первые весенние дни, прозрачные серебристые облака поднимались с Дуная и Дравы. Холмы Фрушка-Горы расползались легкими зелеными волнами местности под виноградниками и хлебными нивами, светло-зеленый цвет винограда и густо-зеленый пшеницы накатывали, смешиваясь и сменяя друг друга, в игре света и тени под шелковым голубым небом. Стояли первые ясные дни после многих дождливых недель. Дороги превратились в грязевые потоки: пришлось остановиться на ночлег в Илоке, на полпути между Нови-Садом и Вуковаром. На единственном постоялом дворе нам
После ужина все вышли на террасу. Дунай сверкал под луной, виднелись огни буксиров и барж, мелькающие меж деревьев. Бесконечный серебристый покой опускался на зеленые холмы Фрушка-Горы. Наступил комендантский час. Команды вооруженных крестьян стучали в двери еврейских домов, отмеченных красной звездой Давида, с вечерней проверкой и монотонно выкликали людей по именам. Евреи выглядывали в окна, говорили «мы здесь, дома», крестьяне говорили «д'oбро, д'oбро» и били прикладами о землю. Огромные трехцветные proglas, объявления, нового правительства Загреба на стенах домов выделялись под лунным сиянием красным, белым и синим цветом. Смертельно усталый, я пошел спать. Лежа на спине, я сквозь открытое окно любовался восходящей над деревьями и крышами луной. На фасаде дома напротив, где размещался штаб усташей городка Илока, висел огромный портрет Анте Павелича, главы нового правительства Хорватии. Черный портрет на плотной светло-зеленой бумаге: поглавник пристально смотрел на меня большими черными глазами из-под низкого упрямого и твердого лба. Человек с широким ртом, полными губами, прямым мясистым носом и крупными ушами. Уши невообразимо большие и длинные, доходящие до скул, чудовищные и смешные, – конечно же, виной тому была искаженная перспектива, ошибка художника, написавшего портрет.
Ранним утром под окнами прошел взвод венгерских гонведов, затянутых в желтую форму, они пели. Венгерские солдаты поют в манере отрывистой и на первый взгляд отвлеченной. Один голос заводит, запевает и резко смолкает. Двадцать, тридцать голосов коротко отвечают, потом внезапно замолкают тоже. Несколько мгновений слышится только печатающий шаг, звяканье ружей и патронташей. Вступает другой голос, запевает, двадцать-тридцать голосов дают короткий ответ и внезапно смолкают. И снова твердый тяжелый шаг, звяканье ружей и амуниции. Печаль, жестокость и одиночество звучали в тех голосах, в припевах и в неожиданных обрывах. Голоса были исполнены кровавой горечи – недобрые, грустные и далекие венгерские голоса, что поднимаются из глубин забытых долин печали и человеческой жестокости.
На следующее утро на всех улицах Вуковара (патрули венгерских жандармов стояли с винтовками на перекрестках, площадь возле моста наводняли толпы людей, стайки девушек пролетали по тротуарам, отражаясь в зеркалах витрин; одна, одетая в зеленое, порхала легко и неторопливо туда-сюда и казалась зеленым листом на ласковом ветру) портретный Анте Павелич пристально смотрел на меня своими глубоко посаженными глазами под низким упрямым лбом. Дыхание Дуная и Дравы испускало в розовое утро сладкий запах влажной травы. От Вуковара до Загреба, во всей богатой пастбищами, зеленью лесов, влагой ручьев и рек Словении, в каждом селении портрет поглавника встречал меня своим черным взглядом. Его лицо стало лицом близкого человека, мне казалось, что я знаком с ним, кто знает, сколько лет, это было лицо друга. На расклеенных на стенах манифестах было написано, что Анте Павелич – защитник хорватского народа, отец крестьян, брат всех, кто сражается за свободу и независимость хорватской нации. Крестьяне читали манифесты, качали головами, поворачивали ко мне ширококостые, скуластые лица и смотрели на меня такими же черными и глубокими, как у поглавника, глазами. Так, впервые увидев Анте Павелича, сидящего за письменным столом в особняке Старого города в Загребе, мне показалось, что я встретил приятеля, которого знаю с незапамятных времен. И я принялся изучать это плоское, широкое лицо грубой и жесткой лепки. Черным огнем сверкали глаза на бледном, несколько землистом лице. Выражение неописуемой глупости было написано на этой физиономии, хотя, возможно, всему виной были огромные уши, вблизи казавшиеся еще крупнее, еще смешнее и еще чудовищнее, чем на портретах.
Но постепенно я стал понимать, что глупый вид вождя был вызван не чем иным, как робостью. Эта его чувственность, которую мясистые губы придавали лицу, почти нейтрализовалась странной формой и огромным размером ушей, в сравнении с плотскими губами они казались совершенно отвлеченными предметами, двумя сюрреалистическими раковинами кисти Сальвадора Дали, двумя метафизическими объектами, и производили на меня такое же впечатление, что и прослушивание некоторых музыкальных опусов Дариуса Мийо и Эрика Сати, которые ассоциировались у меня с ушной раковиной. Когда Анте Павелич поворачивал лицо в профиль, огромные уши, казалось, вздымались как крылья, силились поднять в полет его крупное тело. Определенная утонченность, почти изысканная худоба, как на некоторых портретах работы Модильяни, запечатлелась на лице Анте Павелича, как гримаса страдания. И я решил, что он, пожалуй, человек добрый, а основная черта его характера – человечная великодушная простота, сотканная из робости и христианского сострадания. Он показался мне человеком, способным не моргнув глазом перенести адские физические мучения, страшные тяготы и пытки, но совершенно неспособным вынести моральные страдания. Он показался мне человеком добрым, а его глуповатый вид был обязан робости, доброте и простоте, его крестьянской привычке рассматривать факты, события и людей как понятия физические и конкретные, как элементы предметного, а не духовного мира.
На суставах разлапистых волосатых рук поглавника вздувались узлы, было видно, что руки смущают его, что он не знает, куда их деть: то положит на стол, то поднимет и потрогает мочку огромного уха, то сунет их в карманы брюк, а в большинстве
Однажды утром он пригласил меня поехать с ним через Хорватию по направлению к Карловацу и словенской границе. Было свежее прозрачное утро, майское утро, ночь еще не сняла свой темный покров с лесов и зарослей вдоль Савы, еще стояла зеленая майская ночь над лесами, местечками, замками, полями и туманными речными берегами. Над сверкающей линией горизонта, похожей на край разбитого стекла, еще не явилось светило. Птичий народец располагался на ветках деревьев. Вдруг солнце осветило широкую, благодатную долину, розовый парок поднялся над лесами и полями, и Анте Павелич приказал остановить машину, вышел на дорогу и, раскрыв объятия навстречу этой красоте, сказал: «Вот – моя родина».
Движение огромных волосатых рук с узловатыми пальцами было, возможно, несколько грубовато для пейзажа такой красоты. И этот высокий, геркулесовского сложения человек, стоящий у края дороги против зелени долин и туманной голубизны неба, и его большая голова с огромными ушами выделялись на фоне изысканного чувственного пейзажа так же сильно, как статуи скульптора Мештровича на фоне светлых площадей в городах на Дунае и Драве. Мы сели в машину и ехали весь день по той чудесной земле, что лежит между Загребом и Любляной, мы поднимались по диким, заросшим склонам Загребских гор, что возвышаются над Загребом. Поглавник часто останавливал машину, выходил поговорить с крестьянами, обсудить сев, погоду и виды на урожай, обговорить состояние скотины и мир и труд, которые свободная родина предлагает хорватскому народу. Мне нравилась простота его обращения, доброта его слов, его простой подход к простым людям, я с удовольствием слушал его густой и музыкальный, очень мягкий голос. Мы вернулись влажным, изрезанным фиолетовыми потоками вечером, проехав под пологом из пурпурных облаков над рассыпанными по синим лесам зелеными гладями озер. Надолго запомнился мне мягкий голос, черные глубокие глаза и чудовищные уши этого человека, словно высеченные на фоне волнующего хорватского пейзажа.
Несколько месяцев спустя в конце лета 1941 года я возвращался из России больной и измученный, после многих месяцев, проведенных в пыли и грязи на бесконечной равнине между Днепром и Днестром. Моя форма была иcтрепанной, выцветшей от дождя и солнца, впитавшей запахи меда и крови, а это и есть запахи войны на Украине. Я остановился в Бухаресте на несколько дней отдохнуть от долгой утомительной дороги через Украину, Бессарабию и Молдавию, а вечером в день моего приезда секретарь Президиума Совета министров позвонил мне в «Атене Палас» и предупредил, что вице-председатель Совета Михай Антонеску желает со мной говорить. Михай Антонеску сердечно принял меня в своем светлом, просторном кабинете, предложил чашку чая и принялся по-французски рассказывать о себе с тщеславием, напомнившим мне графа Галеаццо Чиано. На нем была сорочка с жестким воротничком и галстук серого шелка. Выглядел он как директор maison de couture [253] . Казалось, что на его полной круглой физиономии было нарисовано розовое женское лицо, qui lui ressemblait comme une soeur [254] . Я сказал, что нахожу его en beaut'e, красавцем. Он поблагодарил с видимым удовольствием. За разговором он смотрел на меня маленькими глазками рептилии, черными и сверкающими. Я не знаю других глаз, больше похожих на змеиные, чем глаза Михая Антонеску. На его столе в хрустальной вазе стоял букет роз.
253
Дом моды (фр.).
254
Отчего он выглядел как монашка (фр.).
– J’aime beaucoup les roses, je les pr'ef`ere aux lauriers [255] , – сказал он.
Я сказал ему, что с его политикой он рискует прожить столь же долго, сколь и розы, что живут l’espace d’un matin [256] .
– L’espace d’un matin? Mais c’est une 'eternit'e! [257]
Потом, пристально глядя мне в лицо, он посоветовал мне немедленно уехать в Италию.
– Вы были неосторожны, – сказал он мне, – ваши корреспонденции с русского фронта вызвали много критики. Вам же не восемнадцать, ваш возраст уже не позволяет вам быть l’enfant terrible. Сколько лет вы отсидели в тюрьме в Италии?
255
Я очень люблю розы и предпочитаю их лаврам (фр.).
256
Одно лишь утро (фр.).
257
Одно утро? Да это же вечность! (фр.)