Кевларовые парни
Шрифт:
— Неслабый клиент. Ладно, записали. Это, так сказать, общевойсковая обстановка. Что конкретно с нашим Буратино делать будем?
— А черт его пока знает, что мы с ним будем делать… Вроде мужик ничего, но попал в дурацкую ситуацию. Его бойцы в камере, он выпущен под подписку. И деньги не вернул для своего «синдиката», и теперь ему еще «счетчик» выставят.
— Кто?
— Да те, которые сидят в камере. Кстати, о жертвах. Горбунов-старший на связь вышел. Как рояль из кустов.
— Папаша?!
— Ну.
— Сказки братьев Гримм! И что?
— Выразил благодарность за проведенную операцию по спасению сына, а также уверенность в том, что справедливая кара настигнет всякие отбросы нашего общества, которые в смутную пору в мутной воде… и так далее. Пламенный трепун просто! Я эту категорию — аппаратчиков —
— Ты его заверил, что будешь зорко стоять на страже интересов нарождающегося класса?
— Я хотел его послать в одно место, но по АТС-2 неудобно… Слушай, может, я закоснел среди родных осин на узком участке работы, но тогда ты мне объясни: что происходит? Вчера они нас призывали к вершинам социализма. Дрючили за лишнюю выпитую рюмку, раздувая любую квартирную свару в персональное дело. Каленым железом выжигали из рядов ренегатов и сомневающихся. Клялись в верности общеизвестным идеалам и ценностям. Двадцать первого августа рванули в разные стороны, забыв и про то, и про другое. Гром отгремел. И что же?
— И что же? — машинально повторил Олег, наблюдая за шефом. В.И. озадачивал его с каждым днем все больше. Еще недавно невозмутимый и четкий, как боевая пружина, шеф теперь то и дело срывался на длинные монологи. Его буквально прорывало. С такими речами на коммунистических митингах выступать, а он небо на Лубянке коптит. Но это явно не были экспромты. Это были мысли, выношенные и сформулированные в ночных внутренних монологах. С ним что-то происходило, но что? Олег терялся в догадках, желая докопаться до истины. Не для того, чтобы ловчей прилаживаться к начальству — этого рефлекса он, слава Богу, пока не нажил. Нужно было понять. Иначе ставь крест на работе. А для Олега, по крайней мере теперь, это было бы то же самое, что поставить крест на самом себе.
— А ни… хорошего, извините за последнее слово.
В.И. закурил, крепко, как беломорину, стиснув зубами сигарету, вытащил из-под стола детскую лейку и принялся поливать цветы на подоконнике. Вид у цветов был сиротский, детдомовский. День за окном стоял белесый и бледный, в его равнодушном свете и без того жесткое лицо шефа показалось Олегу чужим. Никогда прежде он так не курил сигареты. Никогда прежде даже в запале не позволял себе материться. Никогда еще не были такими потухшими его глаза.
— Я аналитик. — В.И. снова повернулся к Олегу. — По складу ума и по роду работы. Но я никак не могу сложить в целое то, что вижу. А вижу я вот что. Семьдесят с лишним лет двести с лишним миллионов человек при полном взаимном одобрении и единодушной поддержке происходящего возводили, как говорится, своими руками светлое здание нового мира. Столько жизней на это строительство положили, столько крови пролили. Горло были готовы выгрызть любому, кто покусится на конструкцию и идею. И что? Здание, оказывается, — сарай, идеи — дерьмо? На то, чтобы прийти к такому оглушительному выводу, хватило суток. Я не о качестве проекта, абсурдность которого мне, кстати, никто вразумительно еще не доказал. Плохой прораб любой проект изуродует до неузнаваемости, объясняя это творческим обогащением великой идеи. Я о другом. Одномоментное прозрение миллионов — ты веришь в такую мистику? Я — нет. Идем дальше. Семьдесят с лишним лет крушили храмы. А ты видел, что сегодня делается в церквях? Кто туда повалил? Свечу держат, как «фомку», ни один не в состоянии ни перекреститься, ни поклон положить как следует. Но — все там! В один миг двести с лишним миллионов становятся верующими. Ты считаешь, что такое возможно? На мой взгляд, это бред. Спекуляция и кликушество. Я спрашиваю: мужики, что происходит? Мне говорят: это в народе проснулось самосознание. Я говорю: ни один народ, если он, конечно, народ, не опускался до такого самоунижения. Отречься от себя, откреститься от собственной истории — это может сделать только толпа. Она живет по принципу — самой думать не надо, для этого барин есть, он знает, кому, когда, чего, сколько и за что именно. Очень удобно. При случае есть на кого свою вину свалить: «Это не мы, мы маленькие, нам приказывали». Знакомо? А мне говорят — нет, это народ, он проснулся, и его теперь по новому пути ведут вперед новые люди.
В.И., с силой затянувшись, раздавил окурок в пепельнице и закурил новую сигарету.
— Тогда я задаюсь жгучим вопросом современности: «кто есть ху?» — и начинаю оглядываться в поисках этих самых новых людей. А их и искать долго не надо. Включи «ящик». Поп в полной амуниции… Подчеркиваю: поп! — священник это другое… В полной амуниции режет строевым шагом впереди толпы. И что же срывается с уст этого пастыря? «Убрать!» «Разогнать!» «Уничтожить!» У священнослужителей, если только они не жулье в маскарадных костюмах, и слов-то таких в лексиконе от века не было! И тем не менее — новый человек, завтрашняя надежда. Переключи на другую программу. Пацан, мэнээс, тема бесконечной непыльной научной работы, которую можно ваять, не отрываясь от библиотеки на Профсоюзной, — «Некоторые функциональные особенности парламентаризма у папуасов». Полдня в своей научной щели, полдня в райкоме, в трех шагах от моего дома: он там изо всех сил и из всех сухожилий рвался из внештатных лекторов в штатные инструктора. Вчера грудью за райком, сегодня — долой! Я гляжу ему в глаза, понять хочу, как может человек так стремительно перевернуться — и ни хрена в этих мороженых глазах не вижу. Затылочную кость. А он теперь едва ли не самый главный оракул. Ты можешь с таким носителем гемоглобина работать? Я — нет.
Шеф смял недокуренную сигарету и отвернулся к окну. Лицо его стало серым.
— А над всем этим пиршеством красок — новая власть. Я с особой зоркостью вглядываюсь в нее — я ведь работник структуры, во все времена самой подчиненной из всех подчиненных, — и опять развожу руками. Все те же горбуновы! В тех же кабинетах, при том же антураже. Только вывески поменяли. Да ряды свои несколько разбавили вот этими мэнээсами и вчерашними своими помощниками, у которых только административной бесцеремонности побольше по молодости, а деловая выучка та же. Временно, естественно. Пройдет полгода, от этих мэнээсов и пыли в кабинетах не останется, а пока они — атрибут демократизма старых партийцев. Вчера вот такой горбунов мне холку мылил за то, что я неактивно строил коммунизм. Сегодня он мне мылит холку за то, что я неактивно разваливаю то, что вчера он мне приказывал строить. Я не против новых идей. Меня не устраивает моральный облик некоторых их носителей. Жил, жил — и как не жил. Рад буду, если обо мне потом и не вспомнят.
— Идеалист, — ошеломленно сказал Олег. То, о чем говорил шеф, вызывало хотя и неясный еще, но ощутимый отзвук в его душе.
— Я идеалист только потому, что, будучи начальством, единственный в отделе цветы поливаю. За этот идеализм нам и срок отпущен в двадцать пять календарных лет. Вредное производство. А потому больше общайся с людьми, не связанными с властью, — там настоящий мир.
— Не говори. Сегодня за стенами власти у людей вообще головы набекрень. Тетка моя — старуха, восемьдесят лет — со своим стариком разводится. Она за Ельцина, он за Сталина. Там, безусловно, мир. Но отнюдь не проще.
— Здесь проще? — В.И. с интересом посмотрел на Олега.
— Да нет, люди другие. Во всяком случае, дышится легче. Ну, как в Афгане, что ли…
— Вот и дыши, — завершил В.И. — А я надышался.
— В смысле?
— Подал рапорт. Вернее, два.
— В смысле?
— Что ты заладил — «в смысле», «в смысле». Смысл один — пора кончать. Один на увольнение, второй, чтобы до решения вопроса не разлагать вас своим присутствием, на освобождение от занимаемой должности. Кстати, рекомендовал на это место тебя.
— Иваныч, ты что?
— Видишь ли, Олег, — с известной интонацией начал В.И. — Я пришел сюда, чтобы служить своей Родине, которая называлась Союз Советских Социалистических Республик. Я учился и работал с парнями с Украины, из Таджикистана, Молдавии. Сегодня все это — заграница, и я не исключаю, что какой-нибудь Гамсахурдиа, или Эльчибей, или Ландсбергис заставит их работать против нас. Следовательно, я буду работать против них. А я не хочу! Я не был убежденным фанатиком-коммунистом: партбилет просто давал мне возможность работать здесь. Он был не более чем пропуском в контору. Но как расправляются со всем этим, видеть не желаю. Процесс только начался, его результаты предугадать сложно, но соучастником быть не хочу. Я русский офицер, а потому должен уйти, так как служить стране, которой присягал, не могу. Негоже старую обезьяну новым фокусам учить.