Клетка в голове
Шрифт:
– Да – ну, снимай рубаху, заверни тромбон в простыню и ложись…
«А парень не без странностей. Надеюсь, что это не глупость» – подумал Зуев, но в этот раз всё-таки решил вытащить Громова из им же самим созданной ситуации.
– Сергеич – не шуми. Понял? – Виталий сказал первую часть легко, как говорят другу, когда тот громко говорит, а у тебя самого голова свинцовая с похмелья. А вот уже в «понял» прозвучала лёгкая, но явная повелительная нотка.
– Хорошо, будь по-вашему, – ответил Никита и включил для себя телевизор.
Не то, чтобы Никита был каким-то изувером, которому нравилось причинять кому-то боль или издеваться. Да и сел он не за что-то страшное, а за вполне
Только после слов Зуева Громов понял, что опять сделал что-то не так. Теперь он уже всё чётче и чётче для себя понимал тюремное правило о молчании и то, как порой трудно его соблюдать.
Поняв, что молчание сейчас для него более, чем уместно, Громов решил наконец им воспользоваться и не говорить, пока его самого о чём-нибудь не спросят. Лучше для него сейчас будет пока просто наблюдать.
Прошло несколько часов. Никита смотрел телевизор, Зуев спал, а третий сокамерник читал книгу, предварительно вставив себе в уши затычки, чтобы его ничто не отвлекало. За всё это время этот третий не сказал ни слова. И Громову это не очень нравилось. Уж лучше пусть проявит себя с худшей стороны, чем вообще не показывает, кто он такой. Непонятный это был для него человек. Громов всматривался в него довольно долго. Тот это заметил, посмотрел на Громова поверх читаемой им книги – глядел без каких-либо эмоций и, казалось, даже без каких-то мыслей. Громова смутила эта игра в гляделки – не выдержав от отвёл взгляд и принялся распаковывать вещи. А чтец вернулся к своей книге.
Звали его Павел. Он был из современных анархистов. Той породы идеалистов, которые верили в то, что плохая власть ещё хуже, чем отсутствие всякой власти. Выступал он против войны, против налогов, против какого бы то ни было правительства, когда оно непосредственно находится у власти. В итоге его поймали на приготовлении к «террористическому акту», как это обозвал в обвинительном заключении следователь.
Павел держался гордо, даже чересчур. Ему не нравилось то, что его посадили с обычными уголовниками и большую часть времени он молчал, читал, иногда смотрел телек. Павла не трогали только потому, что он хоть и верил в своё дело, но никому не прочищал мозги по поводу того, что люди в России живут неправильно. Всё это Павел держал при себе и считал, что человек должен сам прийти к тем же выводам, что и он. Иначе стать настоящим анархистом невозможно. А промывкой мозгов пусть занимается правительство. Плюс – Павел выполнял кое-какие поручения для Зуева (и только для него). Подшить одежду, выполнить мелкую тюремную работу. Стиркой он не занимался – считал это ниже своего достоинства. Дел с ним больше никто не имел, да и ему не больно-то этого хотелось.
Вскоре принесли обед.
Заключённые сошли с мест, чтобы каждый мог получить поднос. Павел разбудил Зуева. Тот попросил взять его поднос и поставить на стол. Иной вор бы ел, не сходя с нар, но Зуев не любил марать своё место отдыха.
Из еды были картошка, селёдка, хлеб, вода да яблоко. Громов подумал, что придётся опять давиться преснятиной, но нет. Всё хорошо приготовлено, сдобрено солью и специями. Картошка смазана сливочным маслом и посыпана зеленью. Селёдка не пересолена, но зажарена до такого состояния, что таяла на языке, хлеб свежий, а яблоко красное, сладкое и сочное. Словом, паек всё равно, что в ресторане заказали.
«По ходу хата знатная – раз их всех, и меня тоже, кормят так отменно», – подумал Громов и не ошибся.
Эта камера считалась самой лучшей во всём корпусе. И всё это благодаря Зуеву. Собственно и направили Громова к нему неслучайно. Семьсот двадцать третья камера была ещё и самой спокойной. Хоть здесь и были террорист, вор и старый бандит – если вдруг где-то драка, или голодовка, или мужеложство, можно было сказать только одно – это происходит не в камере Зуева.
Отдел распределения ознакомился с делом Громова. Они не знали того, что Зуев и Фёдор вместе сидели. Но здесь был более тонкий расчёт – администрация была в курсе того, что Зуев человек разумный и спокойный (по крайней мере, в этот период своей жизни). Поэтому они были уверены в том, что по большому счёту, Громову с ним ничего не грозит.
К тому же изучив психологический портрет Громова, они поняли, что в нём присутствует не столько желание стать вором, сколько обычный пубертатный бунт. И направляя его в эту камеру, надеялись, что Зуев докажет ему то, что Громов никакой не вор (докажет сам – без науськиваний со стороны администрации). Громов же отсидит свой срок и вернётся на волю с исправленным мировоззрением.
Зуев сел за стол, чтобы пообедать, и подумал, что с Громовым стоит поговорить сейчас о том, в какое место он попал, как ему повезло с камерой и что ему не следует делать глупостей:
– Лёша – иди сюда. Присаживайся. Поговорим.
Громов немного оторопел из-за того, что ему казалось, будто он всё запорол ещё с самого первого момента, когда только вошёл в камеру и произнёс первое слово.
– Давай-давай – не стесняйся, – настаивал Зуев.
Громов взял поднос и присел на свободную табуретку. Никита принялся за еду лёжа на своих нарах. Павел же сел на край своих и, поставив поднос на колени, принялся есть.
Зуев ел быстро – ему словно не терпелось насытиться, или же проглотить всё как можно скорее и переговорить с Громовым. Тот же, напротив, ел не спеша, будто хотел оттянуть разговор с главным по камере.
– Я знал твоего отца, – начал разговор Зуев, когда закончил есть.
Громову захотелось сказать, что он и так это понял, но в свете того, как его же слова ему аукались, решил – лучше промолчать.
– Расслабься. Чувствую, что ты волнуешься, но ничего такого не произошло.
Громов стал понимать, что может не так уж и напортачил, и что свою репутацию на Карзолке он ещё может спасти.
– Он мужик хороший. Настоящий мужик. Как он сейчас? Волнуется за тебя, наверное?
Громов знал, что ему нужно что-то ответить. Но, поскольку все его попытки показаться «своим в доску» не получались, а врать главному по камере хотелось сейчас меньше всего, он решил поступить просто – сказать правду.
– Отец объявлен без вести пропавшим на войне, где-то под Хошимином, что-ли?..
– А-а-х – беда… – сказал Зуев после долгой паузы. – Мы с ним через многое прошли. Вместе срок сидели. Давно. Я заходил к нему на воле, когда была возможность. Ну, там, выпивали по старой памяти, вспоминали былое, делились свежими новостями… Чёрт! Не буду тебя обнадёживать и говорить, что он может вернуться. Ты, верно, и сам всё понимаешь. А как твоя мать?
Громову ещё меньше хотелось рассказывать здесь про свою мать. У него не было сознательной цели казаться каким-то беспризорником, которому необходимо постоянное сочувствие. Но, похоже, что их разговор с Зуевым шёл хорошо и он не хотел от него что-то утаивать: