Клязьма и Укатанагон
Шрифт:
– Ну, вроде как полегчало мне, дочь, – сказала Татьяна, проводив Евгению на станцию, – давай, переселяйся назад, а я сяду вперед и поедем уже без остановок. – И они покатили в свои Химки, обсуждая первоочередные предстоящие в Москве дела, и даже не успели за двухчасовую дорогу все их хорошенечко обсудить и распланировать, столько накопилось за этот суматошный, но такой удачный в этом году отпуск.
Женя просидела почти час на станционной скамье, потом перешла на другую сторону платформы и, сев на поезд «от Москвы», проехала до Засеки. Оттуда остаток пути до Поречья ехала на попутной, крепко сцепив зубы.
2
Татьяна родилась в тысяча девятьсот шестьдесят шестом году. Единственная и любимая дочь родителей, в силу своего легкого характера и какой-то удивительной природной приветливости она с детства была окружена подружками, а потом, со старших классов школы, и друзьями. Родители, Крупновы Иван Федорович и Степанида Михайловна, соблазнившись условиями работы на ВМЗ – Владимирском механическом, на самом деле оборонном, заводе, – переехали в город, и Танины от природы цепкое внимание и отличная память позволили ей без особых трудностей
Настали девяностые, и слова, всего лишь слова, но смертоносные слова, смертоносные ранее для любого человека, зазвучали вдруг в открытую и во всеуслышание – и прикончили теперь уже не людей, но одряхлевший строй. Вслед за этим последовал полный развал прежней жизни. Новые времена каждому человеку, бедно и скученно живущему на огромных вольных просторах, предъявили его слабость и никчемность – какие уж тут прежние детские дружбы. Твои друзья, такие же тонущие в безденежье и проблемах неумехи, не знающие, как прокормить семью, тоже хотели бы ухватиться за детскую дружбу – и она-то и тонула в первую очередь. Времена эти, на страшных порой примерах, показали и приказали: всеми способами, слышишь, всеми! позаботься о себе! Родина-мать отрывает вас от своей истощенной груди – сами ищите теперь пропитания и выгоды, защиты и опеки, а главное, денег, придурки! Денег, которые решат все ваши проблемы, денег, которые совершают чудеса и ради которых можно идти на все. В вольном бандитском шуме хаотичного времени именно эти слова лучше всего слышало испуганное ухо.
Татьяна была редким исключением: она не боялась. За плечами были любимые мама и папа, а скромная, на грани нищеты, жизнь ее нисколько не смущала: лето по-прежнему было солнечным и вкусным летом, зима была любимой снежной зимой, а жизнь – ожиданием, счастьем и любовью. После четвертого курса, на практике в экономическом отделе оборонного «ящика», она влюбилась в парня из отдела снабжения, и через полгода, когда отношения стали близкими, будто провалилась в эту любовь и практически исчезла из жизни друзей, а они, привыкшие к ее безотказности, к тому, что она всегда рядом и под рукой, тут же отдалились от нее.
Избранником ее, хотя если кто-то в той ситуации и выбирал, то только не она, был некто Константин Картушев, сероглазый быстрый парень, работающий в отделе снабжения и комплектации. Основную часть дня он разъезжал по местным командировкам, а когда был на месте, был нарасхват. Держась со странной для технического работника вежливостью, существовал при этом отстраненно, не откровенничая с начальством, не выпивая с мастерами, отказываясь даже от чая и домашних пирогов в дни рождения девушек из бухгалтерии, отделываясь, когда уж очень наседали, избитыми словечками. Все ему прощали, потому что от его ловкости зависела работа филиала, да к тому же он закончил музыкальное училище и собирался поступать в консерваторию. Такого легкого, загадочного и насмешливого молодого человека в простецкой провинциальной жизни Татьяна не встречала и скоро стала украдкой следить за ним, а потом ей стало казаться, что она ему тоже нравится. В конце дождливого и прохладного, поздно зазеленевшего июня практика была окончена. В последний день Картушева не было, хоть плачь, но через неделю был юбилей завода, и она напросилась на это скушное мероприятие ради молодежного вечера, который должен был завершать официальный обряд. Он увидел ее, но был вдалеке, потом еще и еще раз отыскал ее взглядом, и она подумала, что скоро подойдет и пригласит танцевать. Когда он уже собрался двинуться к ней – она почувствовала, – окружающие стали уговаривать его спеть пару песен, и он, сначала привычно отшучиваясь, вдруг согласился, запрыгнул на сцену и там, совсем по-хозяйски, один, выкатил и развернул на авансцене огромный черный рояль, приладил стойку с микрофоном и стал возиться с проводами и черным ящичком, одновременно пробегая правой рукой по клавишам. Аккорды, ритм – и он, стоя неудобно для себя, как ей казалось, подсовывая ногу под рояль, к педалям и вроде бы пробуя, но сразу как-то чисто и звонко, на английском запел в микрофон «Yesterday», потом, не допев, пробежался по клавишам – и вышло уже «Полюшко-поле», а из него проклюнулся сначала непонятно кто, но уже высунулся понятный, широко взмахнул и полетел «Отель „Калифорния“»; присутствующие подпевали и танцевали, удержаться было невозможно, она тоже пела вместе со всеми. А он осадил вдруг всех повторами одного и того же аккорда: бум-бум-бум и бум-бум-бум – пошло попурри из советских шлягеров, и она смеялась от удовольствия и была горда за него. Он провожал ее после вечера, болтали ни о чем, так, на улыбочках, и было удивительно хорошо, и попрощались легко, как друзья. Хотя понятно было, что никакие не друзья: стояли в конце друг напротив друга и молчали, поглядывали и улыбались. Но никто ни к кому не лез. Уже в постели она вдруг подумала: а ведь ничего хорошего. Плохо, что ему все про нее понятно, и плохо, что так ему легко, помолчали-поулыбались, она как на ладони, мало того, что сама пришла, хотя практика уже закончилась, так еще говорила взахлеб, не сдерживаясь, и чего только не наговорила, и эта ее, до ушей, улыбка – такая готовенькая на все – она огорченно замычала, и скривилась, и сильно расстроилась. А для него после этого вечера очевидным стало, что иметь с ней отношения нельзя, это только кажется, что все так легко: тронь эту детскую жизнь, будто для тебя приготовленную, протяни руку и возьми – не отмоешься потом… никого у нее не было… и он зарекался иметь отношения на работе… нужно по-дружески, чтоб не обидеть, а держаться подальше, иногда позвонить и поболтать. Но не получилось держаться подальше, следующее свидание, назначенное через три дня, закончилось поцелуями, а поцелуи были такие… не сладкие и не страстные, а что-то иное; нет, конечно, сладкие, но по-другому. Оказалось, что влюбился, и удивлялся уже самому себе, удивлялся чувству, которое никогда, как оказалось, не испытывал и которое то требовало скорее себе, себе, себе эту красулю, то вдруг тормозило и задумывалось – он поражался себе – о предстоящей совместной жизни. Он обдумывал все это, примеряя на сегодняшнюю тайную свою жизнь, – и тогда приход этой девушки виделся ему как спасение: именно такая нужна, чистая вода. Таня и Константин – хорошо звучит… и хорошо, что они не спешат, сам собой веселей становится каждый день, и ожидание это вовсе не глупое, а какое-то благородное. Иногда возникало еще и странное чувство, которое, казалось, хочет, или как будто просит, сохранить все как есть, сохранить вот таким, не идти дальше, не прикасаться, отказаться. Но это было не его, нет, не его чувством, кого-то стороннего, будто кто-то предостерегал: хочешь, дружок, все погубить, да? навсегда, да? подумай еще немного, ну пожалуйста… тихо-тихо так просил… кто это может просить тебя отказаться от счастья? Нет. Это невозможно. Дорога ждала, дорога звала и хотела быть попранной.
Когда она в ответ на его признание совершенно серьезно заявила, что ждет этих слов уже сто двадцать один день, они хохотали и были счастливы. И ничего большего как будто и не требовалось, кто-то продолжал тормозить, но в конце октября он позвал ее в гости, на утро, когда дома никого не было. У него был отгул, он встретил ее на остановке автобуса, и они шли солнечным осенним утром по улице, усыпанной светящимся желтым листом. Таня на всю жизнь запомнила эту праздничную улицу, голубизну за дрожащей желтизной, иногда красно-зеленые пятна кленов и влажный, бурый от растоптанных листьев тротуар – она шла и была весела, и была счастлива, и немного волновалась, и старалась ни о чем не думать. Целовались нежно и долго, она закраснелась и стала задыхаться. Они сидели на диване, он сдвинул платье и стал целовать ее плечи и грудь. Преодолевая сопротивление, стал расстегивать пуговицы на спинке и стягивать платье вниз. Потом вдруг отпустил и сказал: «Тань, неужели мне нужно это делать силой?» Она, прижав руки к груди, молчала и кусала губы. Потом отозвалась: «Нет, не надо», – но сидела, только сидела и ничего сама не делала. Он откинулся на диване и сложил руки на груди, она встала и, натягивая платье на плечи, сказала со слезами: «Костя, я могу для тебя все, абсолютно все, если тебе хочется вот обязательно сейчас, а что будет потом, тебя уже не интересует, как будто потом у нас уже все, и я могу быть тебе не нужна».
– Таня, ты о чем? – спросил он с дивана.
– Не знаю, Костя, но как-то все… прости…
– Ты мне нужна, Таня, я тебя люблю, – мрачно ответил он, отвернул голову и сказал стенке: – Ты меня замучила.
– Хочу, чтобы это было по-другому.
– А я хочу видеть и целовать где хочу, в конце концов, и на улице, при всех, и дома, и в белье, и голую, ты что, дура, что ли, не понимаешь? Давай, сиди тут, а я пойду в ванную заниматься онанизмом, – и совсем отвернулся от нее к стене.
Она стояла около дивана и смотрела на него, а потом сказала: «Смотри». Он не двигался, пока шумело платье, но не выдержал и повернулся: она была в белье, он поднял взгляд, и она тогда, глядя ему в глаза округлившимися глазами, приспустила колготки и трусы. Он опять поднял на нее взгляд:
– И что, Тань, можно целовать?
– Нет, подожди, – сказала она, повернулась как-то полубоком и серьезно, быстро, взглядывая на него, стянула с себя остальное, сложила на стул и голая повернулась к нему:
– Вот, твоя, Костя, понимаешь? Я твоя, а ты мой единственный и любимый на всю жизнь, если хочешь сейчас, то… пожалуйста, скажи мне, не бойся, скажи… я соглашусь, не бойся… но лучше, прошу, не будем спешить, мы же не животные. Я очень прошу тебя…
– Я не боюсь, – ответил он, – тут кто-то другой очень сильно за себя боится, а я жду тебя, давно, Тань, и сказал тебе уже раз сто, наверное… иди ко мне.
Он ждал, что она присядет, а он обнимет ее и потянет к себе, но она отступила к окну и продолжала там стоять и дрожать от холода.
– Может, хоть от окна отойдешь?.. Блин, ну, хорошо, хорошо, Таня! Не плачь только, не будем спешить.
Подождем еще пару лет. А то что-то разогнались за последние полгода. Уйди ты от окна, прошу тебя, из соседнего дома твою голую задницу видно.
– Мы же не животные, Костя, – повторила она.
– То есть полный бекар.
– Что?
– Анделы, говорю, мы летучия.
– Давай на Новый год, на самый праздник, – радостно одеваясь, шепотом сказала она.
– Не-ет, мы не животные, подождем до пе-енсии, – сказал он дрожащим старческим голоском, и она засмеялась…
Через месяц, со дня его рождения, они стали жить вместе в крохотном домике на углу Металлургов и Сталеваров. Ощущения везения и обретения родной души хватило на короткий быстрый год. Константин Картушев входил в небольшую группировку, отвечавшую в более крупной группировке за сбыт наркотиков. Удивительным образом счастливая и безудержная любовь, как будто распахнувшая его душу, одновременно вынула из него волю: если раньше он выкуривал в день пару-тройку косячков и несколько лет не сдвигался, и не имел права сдвинуться, потому что сам продавал, то теперь попробовал амфетамин, потом кокаин, и дозы стали расти, обещания и клятвы оставались пустыми словами, привычными стали обман, нищета и предательство – весь тот ужас, который открывается в жизни с наркоманом.