Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Шрифт:
— На бенгали. Но можно перевести, есть специалисты. Главное — оригинал, понимаете?
— Как не понять. — Навернов попятился и внутренне похолодел. — Что же вам угодно?
Плевков рухнул на колени:
— Умоляю вас, сделайте из меня чучело!
— Что? — Навернов еще попятился, и внутри у него похолодело сильней.
— Сделайте из меня первое человеческое чучело в вашей жизни. Я знаю, вы давно тайно мечтали об этом. А быть вашим первым и, может быть, последним чучелом хочу только я. Вы — великий мастер. О, не прерывайте меня, я знаю, о чем вы подумали. Нет, вам не придется убивать меня, смотрите: я завещаю вам мое тело!
С этими словами Плевков вытащил из саквояжика странной формы, по-видимому самодельный, револьвер и выстрелил себе в
Застыв, Навернов понял, что ему страшно. Вернее, он испугался. Испугался простым человеческим страхом чего-то неминуемо надвигающегося на него, чему нет ни имени, ни названия. Имей оно имя или название, душа, должно быть, не так сжималась бы от его леденящего прикосновения, будь оно каким-нибудь рябым чертом или плешивым домовым, с которыми хоть приблизительно знаешь, как себя вести. Но, будучи не названо, оно может заставить человека приседать, прижав уши, и, не чувствуя вспотевшего лба, бормотать отдельные слова и фразы, которые, пребывая в обычном состоянии, он сможет воспроизвести лишь с большим трудом. Впрочем, это бывает нечасто. Чаще всего оно, подобно маленькому клопу-живоеду, сосет какую-нибудь незначительную часть нашей души (ну, скажем, часть, ведающую прогулками в иных опасных или запрещенных для гулянья местах), и так незаметно сосет, что в повседневном течении жизни как бы и не ощущается, но, при известных обстоятельствах, будучи усугублено последними, оно может толкнуть человека к некоторым догадкам…
Впрочем, расскажем лучше, что произошло на одном нашумевшем вернисаже с четырнадцатилетней Олей Барбанель.
Нужно сказать, что девочка отличалась удивительными способностями к левитации. Еще в младенчестве она вызывала недоумение своей матери, умудряясь выпадать из кроватки безо всякого для себя вреда. Сотоварищей по играм Оля приводила в восторг затяжным и прыжками через речку, подолгу зависая над поверхностью воды.
Как-то, будучи в пионерском лагере, она прыгнула через дружинный костер, замерев над пламенем на несколько минут, чем вызвала паническое бегство воспитателей и вожатых вкупе с пионерсоставом. Среди администрации лагеря пошли толки, результатом которых был педсовет, на котором Олю попросили продемонстрировать свои замечательные способности. Вылетев в растворенное окно пионерской комнаты, где происходило собрание, девочка принялась кружиться над лагерным флагштоком наподобие ночного мотылька. По решению затянувшегося до утра педсовета из города был вызван представитель. Детально осмотрев девочку и признав ее полностью вменяемой, представитель попросил Олю исполнить несколько простейших воздухоплавательных фигур, после чего составил протокол, заверив администрацию лагеря, что так этого не оставят.
И действительно, девочку заметили. Вскоре она стояла в кабинете председателя Государственного комитета по свободному падению и левитации. Председатель жал ей ручку, называл Ольгой Михайловной и просил садиться. После этого Комитетом был дан торжественный ужин, на который были приглашены ветераны отечественной левитации. Сердечно поздравив девочку от имени всех присутствующих, председатель вручил ей памятный подарок — статуэтку Икара в национальном костюме с выгравированным на пьедестальце греческим изречением: «Левитация суть свободное падение» (слово «свободное» было нацарапано каким-то особым затейливым образом, вроде даже и не по-гречески), что вызвало бурную овацию и общий подъем в зале. В заключение председатель предложил тост за крылатую юность. Все выпили стоя. Олина мать, присутствовавшая на торжестве, не могла удержаться от душивших ее слез.
Как и следовало ожидать, жизнь маленькой летуньи круто переменилась. Конференции, симпозиумы, званые обеды, митинги, большая общественная работа непосильным бременем легли на хрупкие плечи девочки, поставили под угрозу школу.
И вот как-то усталая, вернувшись со съемок очередного популярно-научного фильма по заказу Комитета, она объявила матери, что так больше не может. На маленьком семейном совете было решено, что Оля сделает официальное заявление об утрате своих замечательных способностей. Таковое заявление было сделано, и после небольшой медицинской комиссии, на которой было установлено, что ребенок к парению без посредства физических аппаратов или иных летательных средств не способен, для Оли началось возвращение в прежнюю жизнь обычной четырнадцатилетней девочки. Но не так-то легко было ей, привыкшей к вспышкам блицев и жгучим солнцам юпитеров, вернуться к тихому свету будней.
Так и случился с Олей небольшой казус, имевший, как в дальнейшем оказалось, последствия судьбоносные. Дело было на вернисаже Олафа Ильича Навернова, где экспонировалось более двухсот его произведений. Оля была приведена на вернисаж матерью, которая живо интересовалась новинками отечественной таксидермии.
Олаф Ильич сам встречал посетителей в бордовом костюме с золотой искрой, обмениваясь с вновь прибывшими дружелюбными репликами, остря и вручая каждому памятный значок — енота с серебряными ушками, держащего в зубах инициалы «О. Н.». Любуясь экспонатами, публика мерно обтекала витрины и стенды с тихим восторженным гулом. Мало кто ожидал, что седеющий лев отечественной таксидермии сможет в своих последних работах развернуться с таким искрометным, воистину жизнеутверждающим размахом юности.
Привлекая всеобщее внимание, под потолком висело стилизованное чучело-макет сизогрудого буревестника. Устремленная вперед, на зрителя, огненным взглядом пронзая входящих, птица как бы символизировала творческую мощь Олафа Ильича, размах неудержимой фантазии артиста. Гул в публике нарастал, потянулись за автографами.
И вдруг неуместной, диссонирующей нотой в пульсирующую атмосферу вернисажа ввинтился громкий детский плач. Прижавшись носом к защитному стеклу одной из витрин, Оля Барбанель издавала пронзительные и горестные рыдания. Встревоженная мать крепко обнимала ее, тщетно пытаясь успокоить.
— Папа, папочка… — слышалось сквозь рев девочки.
Напоминая несуществующую скульптуру Милена, мать и дочь стояли перед витриной с серебристоухим енотом. Енот внимательно смотрел на них, напряженно подавшись вперед корпусом, словно вот-вот готов был подбежать и обнюхать, если бы не приклеенные к подставке лапы. Упругой походкой Олаф Ильич подлетел к девочке (он узнал ее по газетам) и, ласково потрепав Олю по темно-каштановым, с кровавым отливом волосам, мягко осведомился, в чем дело. Мать беспомощно развела руками. Тогда он достал из кармана конфету в синей обертке и протянул девочке.
— «Ночной дукат»? — спросила мать.
— Да, — сказал Навернов.
Мать странно улыбнулась.
Между тем Оля неожиданно быстро успокоилась. Вытерев глаза большим клетчатым платком, она подняла их на Олафа Ильича и, жуя конфету, рассмеялась коротким журчащим смешком, от которого Навернову стало как-то не по себе. Наклонившись к уху стоявшей вполоборота матери, он шепнул:
— Очевидно, сказывается нервное напряжение. Все-таки тяжело в таком возрасте…
Внезапным и резким движением повернувшись к Олафу Ильичу, женщина громко взвизгнула:
— Да, конечно!
Навернов отпрянул. Взяв дочь за руку, мать решительной походкой направилась к выходу. Обернувшись, Оля улыбнулась Олафу Ильичу. Тот не знал, что и подумать.
Неделю спустя Навернов встретил Олю в сквере. Вихляя смешной челочкой, она подбежала к нему. В глупо замелькавшем разговоре (Олаф Ильич никогда в жизни не разговаривал с четырнадцатилетними девочками) Навернову почудилось какое-то не по-детски пристальное внимание Оли к нему. Не зная, что бы придумать, он угостил ее фруктовым мороженым и купил два билета на фильм со сказочным названием. Фильм оказался про циклопов. Вложив свою ручку в руку Навернова, Оля потянулась к нему и спросила: