Кондотьер
Шрифт:
А еще появится то, что не обязательно называть свободой, просто что-то живое, чуть более живое; то, что еще не будет мужеством, но уже не будет и трусостью. То, что возможно обрести одним ударом, потому что одним ударом сокрушаются вековые преграды. То, что принадлежало бы ему, принадлежало бы только ему, исходило бы только от него, касалось бы только его. Его, а не других: больше никаких Жеромов, Руфусов, Мадер…
Потому что однажды возникло ощущение — поразительно точное осознание — того, что чрезмерная претензия привела к провалу: Кондотьер вышел хилым и трусоватым, безоружным кавалером, захудалым дворянчиком, и все в мире потеряло какой-либо смысл. Ожидание? Усилия? Неужели он никогда не был свободен? Неужели смерть Жерома, разрыв с Женевьевой, неудача с Кондотьером и убийство Мадеры были необходимы, чтобы он наконец это заметил? Знал ли он? Видел? С чего все началось? Что оказалось самым важным? Сознание припоминало, чтобы не потеряться?
Твои воспоминания развеиваются одно за другим. Кто все это начал? Кто в это играл? Кто спрятал голову в песок, чтобы не видеть происходящее?
Провал Кондотьера, смерть Мадеры. Связаны ли они? Единым порывом гнева и безумия…
Он добрался до края доски. Все готово. Одно движение, и земля обрушится. Проход освободится…
Но Отто
Ты чувствуешь, как улетают секунды, проходят минуты? Эй, Гаспар Винклер, соберись! Напряги извилины. Твердая мозговая оболочка, мягкая мозговая оболочка и так далее. Придумал? Сейчас придумаешь. Это ведь очень просто…
Итак, подытожим. Изложим кратко и связно. По порядку, точно и методично. Ты сейчас выстраиваешь свою самую красивую комбинацию.
Что может отвлечь Отто? Кто? Руфус. Конечно же, Руфус. Руфуса сейчас нет. Но Отто ждет Руфуса. Предположим, Руфус возвращается в гостиницу. Портье наверняка доложит, что несколько раз звонил некий Отто Шнабель. И оставил сообщение. Твердая мозговая оболочка, мягкая мозговая оболочка. Срочно приезжайте в Дампьер. Разумеется, Отто не сказал: «Мадеру только что убили». О таких вещах не говорят во всеуслышание. Что делает Руфус? Он звонит Отто. Что теперь делает Отто? Он выслеживает тебя и ждет, когда Руфус перезвонит. Итак? Итак, ты берешь телефон и водружаешь его на леса. Затем берешь сумку, кладешь в нее ключи от квартиры, деньги, электробритву, рубашку, галстук, свитер. Поднимаешь сумку на леса. Сумку ты возьмешь с собой; как только окажешься на свободе, снимешь этот халат, очистишься от пыли и грязи, в которой вымажешься, вылезая из подвала. Ты помнишь маршрут? Ты все просчитал? Ничего не забыл? Ты проверяешь. Документы? Сигареты? Спички? Ты слезаешь с лесов. Ты залезаешь на леса. Делаешь глубокий вдох. Ты волнуешься? Ты не волнуешься…
Ты крутишь диск. Дзинь. Дзинь. Дзинь. Будем по-прежнему надеяться, что Отто перед лазом, иначе он услышит, как во время набора пощелкивает телефонный аппарат в кабинете… Здравствуйте, мадам. Это номер 15, Дампьер. Мне кажется, мой телефон не очень хорошо работает. Один из моих друзей уверяет, что сегодня утром звонил мне раза три-четыре — после обеда он приехал сюда на машине, — а я ничего не слышал… Вы не могли бы перезвонить мне прямо сейчас? Ну, через десять секунд, хорошо? Да, мадам. Номер 15, Дампьер. Мсье Мадера. Спасибо, мадам.
Десять секунд. Ты кладешь трубку. Твое сердце стучит. Ты смотришь на часы. Девять. Получится или нет? Восемь. Что бы ты дал, чтобы получилось? Все царство. Семь. Шесть. По законам логики должно получиться. Четыре. Итак. Я убил. Три. Мадеру. Два. Теперь надо спешить. С бешеной скоростью. Ноль. Звонок. Далеко. Далеко. Далеко. Он слышит. Бежит. Он уверен, что это Руфус. Дай ему время свернуть за угол. Раз. Два. Три. Вытаскивай доску. Возьми сумку. Выгляни наружу. Так. Так. Так. Вылезай! Раз, два, три, четыре, пять метров. Ну что же, спасибо и до свидания! Десять, одиннадцать, двенадцать. Пролезай под оградой. Так. Но не ложись на траву. Беги. Привет Вандомской колонне! [46] Не оборачивайся, не оборачивайся, не оборачивайся.
46
«Офицер: Но если я случайно в Королевство / Прибуду раньше вас? / Герцог: То от меня приветствуйте Вандомскую Колонну» (Эдмон Ростан. «Орленок». Пер. Т. Щепкиной-Куперник).
А теперь — не иначе как реванш за слишком долго сохраняемую надежду — все от него ускользало, все вновь разлеталось. Жизнь, которую он, казалось, мог на какой-то миг удержать в руках, тот плотный и прочный блок из найденных и собранных воспоминаний дробился на тысячи осколков, метеоритов, отныне наделенных отдельным существованием, и, возможно, все еще был как-то связан с ним, но уже по иным, тайным законам с неизвестными ему константами. И воспоминания вновь складывались, потом внезапно распадались на бессвязные впечатления, крохи жизни, которым было бы тщетно подыскивать смысл, направление, сообразность. Трещины, разломы. Как если бы его былой кругозор сбился в результате какого-то катаклизма. Как если бы отныне мир ему уже не принадлежал. Еще не принадлежал. Он вступил в другую эру.
Этот хаос напоминал то, как оркестранты настраивают инструменты до появления дирижера и пробуют наигрывать первые такты своих партий. Подтягивают струны, поправляют язычки и клапаны, насвистывают
Ты дойдешь до Шатонёф. Возьмешь такси до Дрё. Ты не поедешь на поезде. Есть большой риск столкнуться с Отто, поджидающим тебя на вокзале. Ты найдешь водителя, который согласится довести тебя на грузовике до Парижа. Этой ночью ты будешь в Париже. А дальше? Дальше увидишь. Пока еще не знаешь. Тебе страшно?
Долгие годы, мертвый груз прошедших дней. История, старая как мир? Занесенная рука… Течение дней, а потом эта история, судьба, карикатура на судьбу… Заключение. Можно было избежать или нет? А дальше? А дальше ничего. Нет даже времени подумать. Нет времени узнать. Ты захотел жить. Ты живешь. Ты захотел уйти. Ты на воле. Мадера мертв, а Руфус далеко. И что? Теперь ты один в ночи. К чему тогда сознание? Ты был счастлив, Гаспар Винклер? Ты будешь счастлив? Ночь не похожа ни на что. Ты шагаешь по обочине дороги. Ты ловишь редкие машины. Они не останавливаются. И долго ты будешь идти? Пока не умрешь в придорожной канаве? Ляжешь поперек дороги в надежде, что серый «порше», несущийся за тобой со скоростью сто двадцать километров в час, раздавит тебя и даже не заметит? Где Руфус? Вернулся ли господин Руфус к себе в гостиницу? Ведь Его Величество предпочитает ложиться рано. А этой ночью спать ему доведется недолго…
Ты надоел мне, Гаспар Винклер. Ты годился лишь на то, чтобы штамповать фальшивки. А теперь, освободившись, чем ты займешься? Глупостями какого рода? Это мучает тебя. Ты хотел бы понять. А понимать тут нечего. Слишком холодно, чтобы думать. Подумаешь об этом завтра. Или никогда. В общем, подумаешь когда-нибудь…
Сначала во мраке руки облачились в резиновые перчатки. Это сделал он… Поднялся по лестнице, ступень за ступенью. Бесшумно толкнул приоткрытую дверь. Густой ковер заглушил шум его шагов. Левой рукой он обхватил лоб Мадеры и запрокинул его голову назад, сжав в складки широкий затылок, слегка оплывающий на белую шелковую рубашку; правую руку, которая уже давно держала — судорожно сжав — бритву, резко выбросил вперед и начал с безумной скоростью резать открывшееся горло. Кровь брызнула как из прорванного гнойника. Вскрытый карбункул. Кровь била ключом, заливала все, выплескивалась густыми потоками на стол, календарь, белый телефон, стеклянную столешницу, ковер, кресло. Кровь струилась, черная и горячая, извивалась, как змея, как осьминог, между ножками стула. И радость, внезапная, как пушечный выстрел, радость взорвалась барабанным грохотом, трубным громом. Радость лучезарная, безмерная, безрассудная. Настолько понятная.
Настолько понятная… Не правда ли, Гаспар Винклер?
С резким креном, на всех парусах — как если бы качнуло весь мир или, по крайней мере, тошнотворный мирок комнаты — вновь выплывала лаборатория, огромная пустая мастерская, эдакая тюремная камера, целый микрокосм; четвертованные, препарированные и одно за другим распятые противоречия находили отражение на высоких гладких стенах, в роковых язвительных репродукциях Кондотьера. Этим размноженным ликам, символизирующим мастерство и торжество, плохо соответствовало то, что стояло на специальном мольберте, оберегаемое тремя слоями ткани, тряпками и металлическими уголками, под перекрестным светом шести точно установленных ламп. Незавершенное панно, грядущий крах: не отвоеванная цельность, мировое владычество, вечная непоколебимость, а нечто застывшее, будто замершее при ударе молнии и в проблеске сознания ясно увидевшее себя: смертельный страх перед слепой силой, горечь от проявления жестокой власти, неуверенность. Как если бы четырьмя веками раньше, открыто пренебрегая очевидными законами истории, Антонелло да Мессина вдруг ощутил желание выразить, в их несовершенной полноте, все муки сознания. Абсурдные и жалкие — ибо выраженные именно в той технике, которую должна была бы отличать недвусмысленная уверенность, — все противоречия мира, казалось, сошлись в этом зеркальном лике. И уже не военачальник — минуя художника — взирал на мир с предельной иронией, безжалостностью и невозмутимостью совершенно ясного сознания; уже не художник — минуя модель — сосредотачивал и мгновенно упорядочивал всю разумную и вечную силу Возрождения; это фальсификатор, ведя двойную, тройную, четверную игру, копировал свою копию, превосходил свою копию и, глядя сквозь модель, кроме личного умения и личной амбиции, обнаруживал лишь мутный экивок собственного взгляда. Невозмутимость уступила место растерянности, спокойная напряженность мускулов превратилась в гримасу, уверенный взор стал нарочито вызывающим, а губы — мстительно сжатыми. Отныне даже самая мелкая деталь не имела никакого отношения к тому неподражаемому вознесению; она была лишь хрупким эфемерным результатом проявленной воли, натянутой как струна, готовая вот-вот оборваться и свернуться в зависимости от последствий и уже перетирающаяся по мере того, как из общего впечатления завершенности вновь проявлялись — во всей своей силе и двусмысленности — признаки искажения, которые поочередно опровергали мнимую адекватность целого. И художник единым взглядом уже не охватывал мир и себя самого; в беспокойном, едва сдерживаемом хождении из угла в угол ощущалась условность мистификации, увертливость грубого подлога; художник был всего лишь мелким бесом, подвергающим истину сомнению, неумелым демиургом столь хрупкой композиции, что едва она выбивалась из хаоса, как сразу же в него обратно проваливалась всем нечеловеческим грузом вынесенных поражений, полуосознанных заблуждений, нарушенных и выстраданных ограничений. Тщательно расставленные осветительные приборы, импозантно развернутый арсенал средств — гипсы и клей для gesso duro, плошки для разведения красок, разные травы и глины, шпатели и щетки, тряпки, эскизные картоны и холсты, грифельные, угольные и пастельные карандаши, грунты, масла, лаки, козырьки и лупы, подпорки и подставки, — все это указывало лишь на тщетность затеи. Картина лучилась кощунственным потворством и самолюбованием. Покинутая мастерская стала местом полного краха.