Коридоры памяти
Шрифт:
Игорь вернулся в училище один из первых. Было много пересадок, и он не хотел опаздывать. Не хотелось приезжать и среди последних. Как многим воспитанникам, ближе ему были ребята своего взвода. Не отдельно кто-то, а весь взвод, во всяком случае те, что всегда старались делать все правильно. Он ждал, когда взвод снова будет в сборе и возобновится его жизнь суворовца и помощника командира взвода.
Да, как ни отличались от Димы Брежнев и Хватов, лучше было разочароваться в них, чем вовсе не встретиться с ними. Пожалуй, это даже хорошо, что они немного разочаровали его. Как они в нем, так теперь он не очень нуждался
Глава восьмая
Когда Дима Покорил возвращался в училище, он еще не знал, будет ли там хорошо ему.
— Давай, я подошью тебе, — сказала мама, увидев, что он сел на стул к окну подшивать подворотничок.
— Я сам, — не согласился он.
Мама пристально посмотрела на него. Брат тоже стал смотреть. Посмотрели и пришли в восхищение сестры.
Сначала дома решили, что он изменился. Так изменился, будто только и мечтал что о красивой суворовской форме и теперь его мечты осуществились. Получалось, что он только и хотел ходить на парады, маршировать, отдавать честь офицерам (однажды сестры увидели это и снова восхитились). Получалось, что из него можно было сделать кого угодно.
Мама и сестры смотрели, как он держал иголку. Держал правильно. Нет, не ради этого он поступал в училище.
— Какой был, такой и остался, — возразил он.
— Это ты нарочно так говоришь, — сказала Тоня.
Его встретили с радостным любопытством. Удивили восторженность Тони и странный проникающий взгляд Оли. Самой Оли как бы не было, были одни глаза, темные, узнающие, спрашивающие. Запомнился и первый взгляд мамы. Она тоже что-то хотела узнать о нем. Откровенно доволен был его формой отец.
Они занимали почти весь вагон. Пока ехали вместе по плоской обширной казахстанской земле с жесткой, как колючая проволока, растительностью, Дима и в окно смотрел как бы не один, а вместе со всеми, ни о чем не думал, не замечал времени. Целыми днями пили горячий чай со сгущенным молоком, не переставая грызли баранки, на остановках спрыгивали на желтовато-серый, хрустевший под ногами крупный песок.
От Новосибирска ехали вдвоем. Геннадий из четвертой роты сошел в Красноярске.
«Что они сейчас делают?» — вдруг подумал Дима о ребятах.
Первым представился посасывающий кончик розового языка Тихвин. Он так готовился к встрече с родными, будто сам был подарком. Конечно, дома с интересом рассматривали его форму и все, что он привез. Примерный сын и суворовец. Довольные чадом родители. Таким бы надо чувствовать себя дома и Диме, но он не может. А как радовался отъезду Хватов! Чему радовался? Наверное, уже везде, где мог, побывал и показался. Попенченко тоже, наверное, уже приехал. Этот матери не стесняется, но замечает, как смотрят на него, хорошо ли смотрят. Как и при появлении в роте в своей аккуратной пионерской одежде, так и теперь он готов защитить свою суворовскую форму и настораживается, если в обращенных к нему взглядах соседей и прохожих что-то не нравится ему. Представились и другие ребята. Когда проезжал мимо знакомой скалы-бюста Сталина, ел в вагоне-ресторане жареную треску, вспомнился Гривнев. Скала-бюст все-таки существовала, а треска чем-то пахла.
Сменявшиеся за окнами виды все больше казались знакомыми. Показался Байкал. В сторону огненно-оранжевого зарева ветер гнал иссиня-седые пласты волн, высоко поднимал крупные брызги и рассеивал их в сизую муть. Над северной стороной и на востоке нависли тучи, по берегам все закрывали рыхлые чернильно-фиолетовые завесы. К западу Байкал светлел, блестел все ярче, а ближе к поезду, облитому ржаво-палевым лаком, лучи зарева, ослабевая, подсвечивали все пространство под грозовым небом. Пассажиры смотрели на шторм, на лодку, вытащенную на светлую узкую полосу каменистого берега, и пели «Славное море». Что видели они в этом озере-море? Почему так дружно всем вагоном запели о нем? Что-то такое, казалось Диме, действительно было. В грозовом небе? В рыхлых чернильно-фиолетовых завесах? В иссиня-седых пластах волн? Или просто в сопках и большой воде среди них? Или в безлюдности и суровом виде? Или в том, что было это озеро-море таким бесстрастным, таким отчужденно подвижным? Диме мнилось, что он физически ощущал размеры страны и свое изменяющееся место в протянувшемся от Новосибирска до Сахалина пространстве. Вот так же два года назад приближался, все явственнее становился Дальний Восток. Среди нагромождения сопок-великанов, покрытых шкурой лесов, поезд шел, казалось, по одному и тому же месту, а колеса паровоза и шатуны крутились как игрушечные. Иногда на станциях и разъездах давние впечатления повторялись без видимых изменений: так же высоко и ярко светило солнце, так же подступала к вагонам тень от близкого леса, доносившая таежную тишину, прохладу и неподвижность. Дима будто возвращался в того себя, каким был до училища.
Все были возбуждены. Высоко обнажая в улыбке зубы, отец будто не знал, как вести себя. Отчужденно и недоверчиво смотрела на форму мама. Только Тоня поглядывала на него так, как если бы он никуда не уезжал и оставался привычно своим, лишь нарядился суворовцем. Дима улыбался. Всем по-разному. Маме, чтобы видела, что она по-прежнему близка ему, ближе кого-либо другого. Отцу, чтобы тоже видел, что по-своему любим и понимаем, что между ними протянулось что-то неизвестное другим и только их связывающее. Голенастой Тоне с острыми локтями и плечиками в обвисавшем на них платье с короткими рукавчиками, не желавшей и слышать, что суворовская форма вовсе не вызывала у него гордости. Тоненькой, как стрекоза, Оле, молчаливо радовавшейся его приезду как событию, что-то изменявшему в ее жизни. Ване, захваченному врасплох вниманием, центром которого оказался его старший брат.
С каждым днем улыбок и взглядов, предназначенных Диме, становилось меньше. Он тоже реже улыбался. Но улыбка всегда держалась наготове.
Чего-то все время хотели сестры, особенно Тоня, чего-то им нужно было купить, а денег не хватало или без того, чего они требовали, можно было, считала мама, обойтись. Неприятны были не желания сестер, а то, что они так непримиримо, так откровенно заявляли о каких-то своих правах. Дима и прежде знал об этой стороне жизни, но на этот раз, увидев ее в таком обнаженно понятном виде, был не то чтобы поражен или удивлен, а уязвлен ею. П р о и с х о д и л о ч т о — т о н е х о р о ш е е, о б и ж а ю щ е е, с т ы д н о е и п о т о м у п р е д о с у д и т е л ь н о е.
И потому становилось жалко сестер, которым не могли купить платье или туфли, и брата, что был как бы не на своем месте, и обо всем думавшую и заботившуюся маму, и отца, не находившего себя дома. И потому было стыдно за них, особенно за сестер, что могли тут же, первая Тоня, невзлюбить родителей, за маму, что вдруг деланно-искренне обижалась и сама старалась уязвить, и неловко за отца. Поднималось недовольство неизвестно кем или чем, заставлявшим их так вести себя. Х о т е л о с ь у й т и о т э т о г о, н е п р и з н а в а т ь э т о и ч т о — т о д е л а т ь п р о т и в э т о г о.
Всякий раз, когда так было, Диму забывали. Потом они приходили в себя и замечали его. Хотели, чтобы он отдыхал. Он не соглашался. Следовало что-то обязательно делать. Без этого, чувствовал он, его как бы не было дома. И он делал все, что прежде, делал не ради мамы, не для того, чтобы показать, каким хорошим воспитали его в училище. Все требовалось делать ради себя.
— Ты надень форму, — говорил отец. — Не эту, парадную.
— Зачем?
— Надень, надень, погуляем.
Они шли в город. Отец ловил обращенные к ним взгляды.