Королева в раковине
Шрифт:
— Реувен, гляди, какая красота! — Бертель стоит у витрины огромного магазина швейных машинок Зингер и не отрывает взгляда от яркого луча, высвечивающего лицо богоматери с младенцем на руках.
Гнев охватывает Реувена при взгляде на эту христианскую девочку, которая держит в объятиях младенца, сложив молитвенно руки, эту большую восковую куклу и малую восковую куклу, гладкие лица которых умильно обращены к богу.
— Евреям запрещено смотреть на эту мерзость! — горячится Реувен.
— Иисус был великим освободителем. Он вселил в человеческие души великие идеи, — искорки света вспыхивают в черных глазах Бертель.
— Мерзость! —
Плечи его дрожат:
— Ты сгоришь в адском пламени. Иисус — враг евреев!
— Реувен, мой отец говорит, что у евреев и христиан один единый Бог, — роняет она с мечтательным видом, и взгляд ее полон священного трепета.
Она любуется позолоченным нимбом вокруг головки младенца, звездой, окруженной лампочками, рассеивающими свет вокруг, светящимися над его головой.
— Это не наше! Это не наше! — Реувен тянет ее за руку.
Они удаляются от универмага, и святой Николай с крыши здания шлет им добрую улыбку. Реувен сердится. Возникшая мысль готова сорваться с ее губ: что бы он сказал, увидев в отцовской библиотеке, позади книг, на стене фреску, изображающую Иисуса. На другой стене огромного хранилища книг, где стоят собрания любителей творчества Гёте (для бывших хозяев-юнкеров стена играла роль церковного алтаря), Иисус изображен в лохмотьях, бредущим среди колючих зарослей и высоких смоковниц. Деревья печально склонили ветви над его головой. Бертель представляла, насколько Реувен будет потрясен, если она расскажет ему, как на каждый праздник Рождества Христова дед зажигал под фреской целый рой блестящих лампочек, приглашал оркестр — исполнять рождественские мелодии при стечении многих гостей в честь христианского Нового года.
Потом отец покрыл книжными полками все стены зала, заставив их тысячами книг.
На улице Мамелюкенштрассе шум и суматоха. Звонки трамваев, завывание автомобильных клаксонов, оглушающие толпу. Мужчины в залатанных одеждах и кепках, женщины в дешевых платках или соломенных шляпах. Бертель испытывает головокружение от забитых людьми переулков и смешанных острых запахов селедки, жарящихся свиного сала и лука, кислой капусты и картофеля, идущих из кухонных окон домов, обращенных во дворы.
— Это — наши! — тяжело дыша, кричит в ухо Бертель Реувен, — это улица Грандирштрассе — еврейская улица!
Он ведет ее среди криков продавцов, ругательств пьяниц и этих запахов, сочащихся из коридоров, обступающих их, вдоль кривых переулков, вдоль серых домов, похожих на развалюхи. Они проходят мимо безработных, похихикивающих и борющихся друг с другом на облезлых деревянных скамейках, с которых сползает зеленая краска, мимо юнцов, курящих сигареты, жующих жвачку и прыгающих на скамьях.
— Это — наши?
Испуганно кусая губы, Бертель безмолвно проскальзывает среди толпы, толкущейся в переулке, узком и темном, где единственный транспорт — велосипеды и ручные тележки уличных продавцов. Пыль, теснота, конский навоз, ослиный и собачий кал, вонь рвоты и мочи ударяет в нос Бертель, и она не слушает бесконечно повторяющиеся слова Реувена:
— Это — наши.
Он ускоряет шаг, идя по переулку, заселенному еврейскими эмигрантами из Польши, и говорит о том, что христианские семьи перешли в соседние переулки рабочего квартала, и те из них, кто разбогател, переселился с северной
Пытаясь унять дрожь, Бертель старается укрепить сердце мыслью что как еврейка она должна сохранять хладнокровие среди вони этих узких улочек, на которых ютятся восточноевропейские евреи — ост-юде — едва сводящие концы с концами. Она даже хотела бы познакомиться с жизнью евреев северного Берлина. У дома № 37 на улице Грандирштрассе она останавливается. Из окон этого большого дома доносится молитва на иврите.
— Это молитвенный дом хасидских евреев из Польши, — роняет Реувен и тянет ее дальше.
По дороге он входит в мясную лавку, она же остается снаружи. Взгляд ее не отрывается от огромных качающихся маятником искусственных колбас в окнах лавки. Внутри глаза ее останавливаются на круглой как шар неряшливо одетой женщине, с трудом передвигающей грузное тело. Она рассчитывается с покупателями на ломаном немецком языке, смешанном с языком идиш. Реувен знакомит Бертель с этой женщиной. Оказывается, это его мать. Он торопливо уводит девочку из лавки.
— Я терпеть не могу этот запах лука, которым она пропахла, и эти ее неряшливые тряпки.
Бертель нет дела до его неуважительного отношения к матери, главное, что у него есть мать, а у нее — нет. Они входят в неказистую квартиру рядом с лавкой, и Реувен говорит, что, по мнению матери, им лучше было бы оставаться в Польше. У окна сидит совсем отощавший ветхий старик с трясущимися руками.
— Это мой дед. Я ухаживаю за ним, купаю и кормлю.
Реувен перебрасывается со стариком несколькими фразами на идиш. Затем оба, Реувен и Бертель, выходят через заднюю дверь во двор. Она замечает молодую женщину, выглядывающую из окна подвала.
— Это Эльза, проститутка, — объясняет Реувен, добавляя, что мать его ругает, когда он спускается в подвал — поговорить с соседкой.
Эльза развешивает во дворе, на веревке, белье, и мальчик дружески машет ей рукой.
С наступлением сумерек они снова выходят на улочки, где проживают евреи. И снова Бертель вся сжимается при виде продавцов наркотиков, сутенеров и проституток, призывающих прохожих в свои норы. Все это уродство стесняет ей дыхание, а Реувен шагает рядом с ней, как уличный король. Внезапно она цепенеет на месте от открывшейся ей картины, которую она раньше никогда не видела в Вайсензее. Она стоит среди всей этой скверны, пораженная цепью газовых фонарей, и еще более, человеком, зажигающим их длинным шестом, на конце которого колеблется пламя.