Костер в белой ночи
Шрифт:
— Идет. Буду доглядывать…
Рано, еще по зорьке, вышел я из Лопатина в колхоз Петра Кузьмича. Утро пахло антоновскими яблоками. Знобкий холод сентябрьской ночи еще не стаял, под долгими лучами мутного солнца идти было легко и проворно…
Петр Кузьмич, мой погодок и однокашник, вот уже пятнадцать лет работает в районе. Звали его когда-то Петькой Борзым за непоседливость, ловкость и умение любую работу, от контрольной по алгебре до мытья полов (полы в школе мыли сами ученики и дрова для печей тоже готовили сами), выполнить первым. Учителя пророчили ему славу военного летчика,
Каждый раз, приезжая в Пешню, я собирался пройти в колхоз Петра. Угодья его лежат за Пешненскими и Лопатинскими лесами в самом западном углу района. Да все недосуг было, все уводили меня тропы к другим деревням и селам.
И вот два дня назад в Лопатине подле райкома партии встретился я с Петром. Зашли в райкомовский садик поболтать и покурить со старым учителем Алексеем Григорьевичем. Сели на скамейку и вдруг…
— Здорово!
Вот он, Петька Борзый, Петр Кузьмич. Все такой же — подвижной, легкий. В сапогах, в курточке на молнии, черный галстучек на серой рубашке. Скалится белозубо.
— Сижу на совещании. Очередную накачку принимаем. Глянул в окно. Со спины вроде бы ты…
Я иду навстречу Борзому, хватаю его руку, стараюсь обнять.
— Целоваться не будем! — гогочет Петр и, облапив меня, легко кидает через бедро, поддерживая, чтобы не упал. — Это у вас все такие долгие писатели? — Он хохочет и вдруг по-мальчишески вскакивает на скамейку. — Мы не ниже… Дай закурить. Я на две минуты выскочил. Сейчас нам за картошку втык делать будут.
Закуриваем. Вроде бы прежним остался Петя, да не совсем. Тридцать семь, а голова его густо выбелена, по лицу легли глубокие складки, глаза горячие, но притомленные, где-то глубоко-глубоко в них прячется забота.
— Как живем, Кузьмич?
— Лучше всех. Правда, Алексей Григорьевич? — обращается он к нашему учителю и добавляет: — Солнце-то, оно, Николаич, на всех одно, только не всех одинаково греет. Говори, когда в гости приедешь, машину пришлю. Завтра не собирайся — не смогу встретить. И послезавтра тоже. Давай третьего дня к вечеру?
— Давай. Только я к тебе пешедралом притопаю. Идет?
— Идет. Горький всю Россию протопал, а до нас всего тридцать верст. Может, все-таки «газон» прислать?
— Не надо. Я перекладными. Так для дела лучше.
— Ну ладно! — И, попрощавшись, моторно спешит в райком.
— Борзый, — улыбаюсь я.
— Борзый, — раздумчиво повторяет Алексей Григорьевич. — А знаешь, было тут времечко, что председателю часа на отдых не оставалось. Почин за почином, новость за новостью, переворот за переворотом. Петр Кузьмич (Алексей Григорьевич называет Борзого полным именем) вставал с пастухами в три часа, а в полтретьего ложился. Дошло дело до того, что его в лесу находить стали. Пойдет в бригаду да и рухнет по пути: то ли обморок, то ли сон срушит. Дошел до бараньего веса.
Народ тогда к нему по-разному относился. Мягок Петя был. А ведь люди не всегда мягкость принимают. Встретился мне как-то Карпов. Ты его знаешь, работал он сразу после войны инструктором в райкоме, по прозвищу Апостол, сейчас на пенсии. Недоволен нынешним стилем руководства. Что нынче за работники, — говорит. Вот Ладошкнн — секретарь был — рука! В кабинете председателей по морде лупил, но, остановись где-нибудь в Лопатине или Спасе молотилка, ремень или какую-нито деталь на палке принесет. Пехом протопает, а принесет. Глаз свой за все цеплял. А нынешний: выкручивайся сам — председатель…
Петр поработал и с Ладошкиным и еще с пятью секретарями, трижды со своим колхозом в подчинении разных районом побывал, и укрупнялся и разукрупнялся. Пятнадцать лет — в наше время это уже эпоха…
Помнится, рассказывали мне, как получил Петр строгача. Было это во время, когда по лету на земле желтые заплаты лежали. Лупили тогда травопольщиков. Били, не разбирая куда. Стихи писали, юморески, статьи обличительные. С весны распахали луга, поймы, клевера. Засеяли пашни горохом, бобами, конечно, кукурузой. И, как назло, весна в том году, да и лето мокрыми выдались. Травы и клевера, где остались, по грудь вымахали, а на пашнях, что под горохом и бобами, — сурепка. Запустилась, зацвела, медом в нос шибает, да горька не в меру. Так и лежали в неогляд полями желтые заплаты на зеленом лесов и подлесков.
Кто уж надоумил Петра, только не выполнил он указания: на низменных и травостойких землях посеял овес, клевер, и только там, где это можно, кукурузу.
Пришли сводки в центр. И тут же вызывают в райком Кузьмича. Некоторые колхозы по тому времени уже перепашки и пересев начали — не идут бобы с горохом, но Борзого все-таки тянут на бюро: «Положь партийный билет!»
Не положил. И выпер его Ладошкин из района со строгачем. Уехал Кузьмич в другую область ветработником на участок. А надой в тот год по всему району лучший в его колхозе получился. И кормов собрали — сам сыт и про запас лежит…
Я шел в колхоз «Дубровицы» к Петру, добравшись асфальтом на автобусе «Львов» до села Милягино. От Милягина в густые березняки и разнолесье вел хорошо наезженный проселок. Выдался неожиданно теплый и даже жаркий день. Чуть тронутые мягким багрянцем, шумели осины, и березы только-только начали убираться позолотой. Ровными строчками убегали по горушкам зеленя поднявшейся озими, и где-то за полями и перелесками угадывалась сторожевая заокская даль.
В деревне Тишиловка на бугре стоял памятник: поднявшийся с колеи молодой чубатый парень застыл с поднятой над головой гранатой. Тут начинались братские могилы наших солдат, погибших в сорок первом. В каждой деревне памятник, в каждой — несколько братских могил.
Пока я пил молоко в крайней, только что срубленной избе, хозяйка неторопливо объяснила мне, как проходил тогда фронт.
— По-над Липняком, а дале по-над Солохинским лесом наши окопы отрыты. За Зетеевским оврагом ихние. Эти все, — она мягко поводит рукой в сторону памятника, — из Зетеевского оврага. После, как отогнали фрица, мы их по лесу собирали, из речки Десненки вынимали. Могилы копали. Хоронили. В три ряда. Вынем из гимнастерки трубочку, махонькую, как карандашик, А их на шинелях несем к могилке. — Женщина говорит тихо, печально, без слез, но каждое слово тяжело падает в сердце. — Капитан тут похоронен. Молоденький. Чубик над глазами вился ржаной-ржаной, а глаза синющие, большие и все смеялись. У некоторых карандашиков не было, так и зарыли безвестными, потерялись, надо быть. Вот так и мой где-то обронил карандашик, не нашелся. Где, сама не знаю…