Костер в белой ночи
Шрифт:
Потом, когда придет Степан (он обязательно придет на Намакан), сил уже не будет, чтобы встать на ноги, но внук придет с оленями. Сладит из малых деревцев волокушу и отвезет его сначала на Становой (ведь надо же взять оленей, нарты, добычу), а потом и домой на Усть-Чайку. Если не лопнет боль, он отлежится в чуме, подлечится и, как всегда, выйдет с добычей к Большому празднику. Двух Бегалтанов подарит Ваньке — Большой голове.
Думая так, он медленно продвигался шаг за шагом к Белому чуму, что стоит над ручьем Намакан. Ему повезло: недалеко от чума ручей просочил
Степан вышел к ручью Намакан. Дед был жив. Над чумом едва-едва заметной змейкой струился дым — Ганалчи экономил топливо.
Профессор Потапов проснулся рано. Он встал с постели, накинул на плечи легкий ворсистый халат и, стараясь как можно мягче ступать, вышел из кабинета в коридор. На ногах профессора мягкие, с толстой подошвой домашние туфли. Они скрадывают шаг, но Потапову кажется, что он слишком шумит в этот ранний час. Дверь в спальню приоткрыта, и он проскальзывает мимо нее на цыпочках, едва касаясь пола. И все равно:
— Саша, ты? — слышится голос из спальни.
— Да. Почему ты не спишь? Ведь так еще рано.
Александр Александрович входит в комнату. Широкое дачное окно расшторено. Наметившийся рассвет медленно сочится через двойные рамы.
Потапов боится смотреть в лицо любимого человека, боится увидеть влажный лоб, крутые впадины височных костей, сползшие к подбородку складки кожи некогда красивых щек, глаза, жаркие, верящие, ждущие, с чуть размытыми белками, от частого употребления лекарств цвета круто сваренной патоки. Он боится смотреть в это лицо. И знает, что посмотрит весело, влюбленно, как прежде, как всю их жизнь. И улыбнется со всей искренностью своей прямой, честной души. Лишь бы только обмануть, не дать догадаться, во что превратила ее красивое лицо болезнь.
И он смотрит на жену и замечает новые морщины на лице, синюшность губ, заострившийся еще больше, чем вчера, нос и лицевые кости. Даже сумрак не в силах скрыть от него всех тех изменений, которые появились за нынешнюю ночь.
— Ты хорошо выглядишь сегодня, Оля! Я думаю, что вот-вот мы переживем кризис и пойдем на поправку, — говорит Александр Александрович и целует жену в липкий холодный лоб, внутренне содрогаясь от этого прикосновения, которое приносит ему ни с чем не сравнимые страдания.
Каждый раз, совершая это, он чувствует непоборимую в себе брезгливость. Он, который видел столько страшных в своем натурализме картин, мерзких язв, смрадных ран и еще много такого, от чего видавшие виды госпитальные и клинические сестры закрывали глаза и затаивали дыхание, готовые рухнуть в обморок, он спокойно, словно бы не замечая ничего вокруг, орудовал над всем этим хирургическим инструментом, ни разу не почувствовав в себе брезгливости или отвращения. А тут, перед постелью самого дорогого человека, вдруг ощутил в себе все эти чувства.
Они входили в него не подвластные ни разуму, ни сердцу, ни силе воли, входили на маленькое, совсем несоизмеримо коротенькое мгновение, и это было страшнее всех пыток, которые мог бы придумать для себя человек.
— Ты хорошо выглядишь, — снова повторил Потапов и, присев на краешек кровати, взял в свои сильные пальцы безвольную потную руку жены. Погладил ее и привычно замер на пульсе. Так он всегда поступал с нормой разрешенной ею юношеской ласки вплоть до сегодняшнего дня.
Сердце билось вяло, и пульс то и дело замирал под его пальцами.
— У тебя хороший пульс, — сказал он и вдруг поймал себя на мысли, что слишком много говорит сегодня, не получая ответа.
Потапов посмотрел опять в лицо жены. И увидел, что она улыбается. Улыбка была страшной, лицо перекосилось, морщины стали заметней, а впадины на щеках и висках глубже. Глаза не в силах были уже загореться, и в них только еще более усилилась безоглядная вера, твердая непреклонная надежда.
— Ты угадал, Саша. Я действительно хорошо себя чувствую, — с одышкой, медленно сказала она. Фраза тянулась нескончаемо долго. Перевела дыхание и еще тише, с еще большей одышкой: — Ты хороший врач, я всегда тебе говорила об этом. — Снова длинная пауза, она не замечает ее. — Зачем тебе надо было посвятить жизнь онкологии? Этому ужасному… — и опять пауза, мучительно долгая для Потапова и незаметная для Ольги. — Ты прекрасный легочник. Даже мой пневмосклероз подвластен твоему таланту…
Три месяца назад у жены Потапова обнаружили метастазы в легких. Случай был, как принято говорить на языке медицины, неоперабельный. Об этом знали все, кроме больной. Она даже не подозревала об этом.
Три месяца оплывает свеча жизни. И чем дальше, тем больше накапливается воска надежды. Это сравнение пришло Потапову, когда наступила опять глубокая пауза в ее речи. И он улыбнулся жене, и, снова, внутренне содрогнувшись до щемящей боли в затылке, поцеловал ее в синие, лишенные тепла губы.
— Я отпустила нянечку спать. Она мне сегодня рассказывала, как ходят шишковать в ее деревне. Я выздоровлю, и мы поедем с тобой за Байкал в кедровые боры… — Оля утомилась, прикрыла глаза и вдруг задышала тяжело, со всхлипами.
Профессор приложил к ее губам мундштук кислородной подушки и, сгорбившись, сникнув вдруг в один миг, застыл в скорбной позе. Сейчас не надо было притворяться — жена заснула, измученная бессонной ночью. Когда ее дыхание немного наладилось, он встал и подошел к окну.
Наступило утро. Белая береза, раскинув могучую крону, тянулась к окну тоненькими веточками. На них покачивались сережки и суетились красногрудые, крохотные, словно бы попугайчики, чечетки. Сосны выбросили в небо зеленые паруса вершин, готовые каждую минуту покинуть землю, так велико их вечное стремление ввысь. Чуть ниже сосен густо чернели ели, полные какой-то скрытой силы. А дальше, насколько хватало глаз, белым-бело легло холодное чистое озеро с черными точечками редких в утренний час любителей подледного лова.