Костер в белой ночи
Шрифт:
— Авгарат бикел! А я, однако, думал, думал ночью. Кто-то ко мне шибко торопится. Шибко! Ну, сдраствуй, сдраствуй, Ванька — Большой голова, — и пошел навстречу спешившимся. Ручьев улыбнулся открыто, широко. Ему нравилось, когда старые охотники в тайге так вот, по-домашнему добро называют его Ванькой. Знал он, что давно, лет уж как семь, зовут его промысловики Большой головой. Но не этому улыбался сейчас он. Тому, что вот идет навстречу ему исхудавший, иссохший в палую хвоинку, маленький, словно мальчик, человек и улыбается всем лицом, всей душою, глазами — живыми, ясными.
Когда обнялись, на малый миг уловил в
— Здравствуй, здравствуй, Ганалчи! Как здоровье? Семья как? Дарья Федоровна?
— Карашо, бойе. Шибко болел. Кушал мало. Совсем легкий стал, как бегать буду, соболь гонять-догонять? Дарья Федоровна жива маленько. Все хорош маленько. Будь гостем. Мясо есть, колоба есть, сахар есть, — улыбнулся, хитро прищурил левый глаз. — Угощать есть. Тебе пить есть. Для гостя всегда есть.
Поздоровался с сыновьями. Быстро заговорил по-эвенкийски. Сказал, что рад им. Но не время по гостям ездить. Отец не звал их. День за днем, на охоту идти надо. Не дело в такую вот пору по гостям.
— Ты их не жури, отец, — Иван Иванович обнял старика за плечи, вперед повел. — Это я их с собой забрал. Дорогу плохо знаю. Заодно и повидаются с матерью, с сыновьями. Сыновья-то их с тобою?
— Со мной. Не время только, Ванька. Шибко не время. Тебя ругать буду. На собраниях говоришь — соболь, белка дай. Куда промысловик от угодьев их завез? — И к сыновьям: — Маленько отдыхайте и назад. Не хитри, ой не хитри, бойе, — погрозил сухим, в косточку пальцем Ручьеву. — Все знаю. Зачем бежал. Рад тебе. Праздник у меня, шибко большой: Большой голова приехал. — Засмеялся! Сбросил ладонью со лба выступивший пот.
Вечером, когда сидели за ужином, Ручьев сказал:
— За тобой приехал, Ганалчи. Лечиться тебе надо. Пять лет прошу — приезжай в больницу. Теперь сам приехал. Поедем.
Макар Владимирович насупился.
— Ты что, умный, однако? Когда приехал? Охота идти. А ты — больница идти? С кем думал, бойе? Обидеть шибко хочешь меня? Скажи, за что?
И потом, наклонившись к самому лицу Ручьева, сказал просто:
— В последний охота иду, Ванька. Знаю — последний. С тайга прощаться иду. Не мешай, слышишь, бойе, не мешай. Иди с мальчишками моими обратно. Не гоню. Иди. Я к тебе на праздник; как всегда, прибегу. С добычей. Последний раз. Тогда и побежим в большой город. Тогда все равно. Знаю я.
Утром, простившись с хозяевами, Ручьев ушел с Усть-Чайки…
Соболь не шел в руки. Свалившееся вдруг на тайгу ненастье загнало зверя в его жилище. Надежно спрятался, скрытно. Не тропил, не охотился. День за днем проходил попусту. И от вынужденного безделья пуще, чем от работы, слабел охотник.
Зарядил снегопад. Сыплет и сыплет холодная опушь, безвременно готовая глубоко покрыть тайгу. Выдастся похожий день, избродит вдоль и поперек свое угодье охотник. Нет следа. Соболя нет. Ушел соболь. Собака его тоже не слышит.
Оленей снарядил Ганалчи:
— Уйду к Становому. Степка, со мной пойдешь.
Жене сказал:
— Тут промышляйте, придет соболь, а я на Аналчана (имя отца) засечки пойду.
И ушел с оленями к Становому, к засечкам своего отца, что все еще определяют пройденный когда-то им путь. Там хорошее место. Когда пришли к засекам, поставили чум. Макар Владимирович сказал внуку:
— По ту сторону хребта в распадках охоться. Я — по эту. Три дня в чум не приду — хорошо. Пять — хорошо. Десять не приду — плохо. По следу за мной ступай. Ищи меня.
Охота началась удачно. Собаки работали споро. Что ни день — добыча у Макара Владимировича. Степану тоже фартило. Промышлял хорошо. Только за каждым днем, как за зверем собака, спешит-догоняет охотника боль, слабость. Скоро заметет тайгу, увязнут в сугробах собаки. Лягут, как запаленные, олени, вывалив на снег языки. Конец охоте. Только капкан ставь. Но нет с охотником капканов. Вернется на Усть-Чайку с добычей. Вот там и догонит его боль…
По следу соболь крупный — матерый котище. За всю жизнь не встречал такого следа Ганалчи. Собаки взяли след, рвутся со сворки. Но Макар Владимирович не спешит. Приструнил собак. Осторожно сделал округу. Из густого ельника, куда уходит след, нет выхода. Соболь там. Затаился, может быть, учуял собак, охотника, ждет — пронесет мимо беду.
Макар Владимирович спускает собак. Рванулись они, взяли след, подняли зверя. Повел их кот в распадок, вымахал к хребтику, уводит все дальше и дальше. Силен зверь, но и собаки сильны у Ганалчи, спешит охотник следом в погоню. Выслушивает тайгу, не взлают ли собаки, не зауркает ли, не зафырчит ли на них загнанный на лесину зверь.
Все дальше и дальше уходит тропочка следов. День истлел. Ночь. Залег где-то в синем урмане соболище, залегли собаки, замаявшись. Натянул полог Макар Владимирович, костер разложил. Ночь пришла. Слабость в теле, круги красные липкие в глазах, боль каленая снизу живота к горлу подобралась, закольцевала, душит.
Снова утро. Снова петляет охотник тайгою, через колодник, завалы, через непролазную дебрь, в пади, распадки, по хребтикам, по сопкам, в долину реки, по ручью. День за днем… День за днем…
Взлаяли собаки, заполошились. Ярятся, кричат на всю тайгу, умотал их кот, ненавистен он им. Зауркал, зачхал на собак соболишка. Макар Владимирович скрадывает зверя. Приостановился, унял расходившееся сердце. Пять дней прошло, пять ночей минуло, как впервые взяли след собаки. Долго водил охотника зверь, ох долго. Раньше что, пожевал сухариков, чаю напился густого, сладкого, вяленой сохатины пососал, чем-нибудь еще подкрепился — силы и возвернулись. Теперь не то. Сухой кусок в горло не идет, твердый тоже. В мешочках перетертые в муку мясо, жир, травы, толченные в пыль сухари. Все это заваривает охотник, пьет теплое хлебово. Пока готовит, от сна, отдыха отнимает время. Давно уже так. Оттого и сердце всполошится вдруг.
Пять дней, пять ночей мимо, как сон, — а тяжелом поту, в хрипе прерывающегося дыхания, в черных лунках на белом снегу. Достал же наконец.
Осторожно, спокойно подходит все ближе и ближе к добыче охотник. Кажется, на всю тайгу уркает соболь, собаки на весь мир кричат. Молодец соболишка, сиганул на высокую, но редкую в ветвях лиственку.
Вот он.
Замер охотник.
Восьмой десяток промышляет зверя. Такого не видел.
Мечется по лиственке голубая молния, от комля к макушке. Того и гляди расколет ее пополам. Замрет — и нет молнии, наваждение: перед глазами в черной с теплым вороненым отливом шубе соболь. И снова голубым пламенем, искрами по веткам, не уследишь. Словно бы кто рукой лиственку гладит, а из-под нее искры сыплются.