Костер в белой ночи
Шрифт:
Явственно на самом широком и ровном участке скалы проступают рисунки. Даже отсюда можно легко различить бегущих оленей, маленьких лошадей, медведей, каких-то еще длинношеих крупных животных, отдельные деревья, еще и еще животных, и среди них то маленькие, то несоизмеримо большие фигурки людей, бегущих, скачущих на оленях и лошадях, стреляющих из лука и пасущих стада.
Течение реки стремительное. Вода проносится мимо с шумом в рыхлом куржаке пены. Бойцовый стрежень резко поворачивает у писенца вправо и всей силой обрушивается на него, грызет подошву скалы, рычит, отплевываясь мириадами брызг. Я забредаю в реку, стараясь поближе разглядеть
— Осторожно! — кричит Асаткан, и голос ее доносится до меня едва слышно.
Делаю еще один шаг вперед, прощупывая дно мыском сапога, и вдруг, словно бы подножка, теряю равновесие, пытаюсь удержаться, цепляясь за пустоту…
Все: тайга, небо, скала, рисунок на камне — вдруг обрело движение, крутанулось юлой, опрокинулось, закружилось лихой каруселью. Руки уперлись в ослизлые, неверные камни. Река приподняла меня, перекинула через голову, ударила под зад, подхватила, поволокла стремительно.
— А-а-а-а! — донеслось сквозь мокрую, то рвущуюся, то снова смыкающуюся завесу.
Плыть! — делаю рывок ногами, колени больно ударяются о дно. Гребь одной рукой, другой. Еще, еще! Сопротивляться! Бороться, не дать затянуть себя в черное чело пещеры, за скалою, куда с ревом, с каким-то алчным причмоком врывается вода. До сих пор не могу понять: видел ли я это дышащее холодом и мраком чело в тот момент, когда волокла и трепала меня река, или разглядел его уже позднее. Гребь! Еще гребь! Еще.
«Переломает, — как-то холодно и трезво промелькнуло в создании. — Всего на куски… Дробилка». И еще: «Как домой повезут? Залудят в металлический гроб? Нет, тут закопают. У Дигдали. Рядом с Макаром Владимировичем».
— Га-на-лчи-и-и-и… — то ли закричал сам, то ли услыхал, то ли подумал.
— Все!.. Хороший памятник Камень-писенец…
Я не помню, какой силой швырнуло меня на отмель, доволокло, покатило, как снеговика, обволакивая, наматывая на тело мягкую холодную подушку оморочи. Вода в Дигдали, в верховьях, всегда так — студеная, ключевая, разом собрала в крохотный комочек сердце, замкнула вены, синью прошла по телу. Катит по отмели к новому порожку, под плывун, заторивший реку. Сунет под рухнувшие выскорья, прицепит к обшарпанным, оголенным, острым ветвям, будет играть долго обрывками одежды, волосами. Не отпустит, пока не найдут, а то и до весны продержит — до паводка, до ледохода.
Об этом я не думаю, это свершится. Меня уже нет на земле, нет мыслей, взгляда нет, ничего — оморочь. Катится по отмели снеговик…
…Асаткан дрожит мелко-мелко. Мокрая, маленькая. Да полноте, Асаткан ли это?
— Люча, не надо. Проснись, люча. Борони бог, люча, — забыла Асаткан так хорошо знакомый ей русский язык, говорит на родном, путаясь, сбиваясь, с акцентом. — Бойе, люча! Булэ, аяври?! [28]
Все это кажется. Все неправда. Нет меня на земле. И Асаткан нет, ничего нет. Только камень-писенец.
28
Булэ, аяври? — Больно, любимый?
— На, возьми. В рот возьми, жуй…
— Ала… ала… [29] — на губах дурманяще-сладкий, липкий какой-то вкус. — Тьфу! Гадость…
…Река-биракан водорослью кормит, раскачивает, задушить хочет. Тянет вниз подбородок, губы размыкает, вот так взнуздывают строптивых лошадей. Холодная сталь мундштука. Больно. Хруст какой-то. Нет! Нет! Не разомкну зубы. Не дамся! Нет, я не лошадь, зачем взнуздывать? Разошлись челюсти, ослабли. Во рту, в горле дурманная, противная сладость. Весь рот забит ею. Мерзость! Надо проглотить. Проглотить и свести челюсти, до хруста, напрочно. Глотаю. И вдруг тело мое изгибается — раз, другой, третий. Я ощущаю себя, я чувствую. Бьюсь, мечусь. И все во мне бьется, мечется. Свет вечерний, тихий, мутный-мутный, словно за матовыми стеклами. Асаткан, она там, за этой мутью, за дурнотой, за бегучей пеной реки…
29
Ала-ала — сладкий, вкусный.
— Люча! Бойе, люча!..
Рвота. Приступ дикой рвоты треплет меня. Из глаз, носа, рта хлещут фонтаны воды, что-то зеленое, алое, томное. Дурнота, легкость, боль… И снова — рвота, рвота, рвота…
— А я, люча! А я!.. [30]
…Широко, жарко горит костер.
Упаристо, словно в бане. Медленно прихожу в себя. Гудит голова, тело гудит, во рту противно.
Вон опять заплутался в сосновом кружеве Холбан — алый, будто пропитанный теплой кровью Марс. Река гудит. За рекой белеет Писенец-камень.
30
А я, люча! А я! — Хорошо, русский! Хорошо!
Голова моя лежит на чем-то влажном, мягком, теплом. Повел взглядом — Асаткан. Чуть повернула красивое лицо к жаркому полымю костра, ломает сушняк, кидает в огонь. Веточку за веточкой. Над плечами, над головой чуть курится парок. Надо мной тоже. Одежда просыхает. Оттого и упаристо. Чуть пошевелился. Затылок мой на девичьих коленях.
— Лежи, лежи, бойе. Чичас пройдет. А я, люча!
Асаткан по-прежнему говорит с акцептом, быстро.
— Почему ты так говоришь, Асаткан?
Помолчала. Хрустнула в руках ветка, полетела в костер. Чуть наклонившись к моему лицу, прошептала:
— Боюсь я…
Шевелю ногами, поочередно то одной, то другой, руками — целы. Чуть прибаливает, поет бедро, бок щемит. И челюсти — ох как болят челюсти! Потрогал языком зубы — болят, на одном глубокая острая щербинка.
Поднялся, уперся руками в жесткий, теплый от костра камешек.
— Что со мной, Асаткан?
— Жив, жив, бойе, — отвернулась, встала на корточки, выбирает из большой кучи ветви, что покрупнее.
Ночь уже вокруг. Долго же я был там, далеко, вне времени… Долго.
— Целы? — переходя снова на «вы», спрашивает Асаткан.
Встаю на такие слабые, трясущиеся ноги. Чуть кружится голова.
— Выжмите одежду. Не поранились ли, поглядите. Я отвернусь.
Отвернулась, кинула для света охапку сушняка. Села ко мне спиной, подобрав под себя ноги.
Пытаюсь стянуть сапоги. Портянки загрузли, сапог пристыл к ноге, не снимешь. В руках слабость, в глазах круги.
— Давайте помогу. — Асаткан встала, прихватила узенькими ладошками пятку. Потянула, напряглась вся. Какая она сильная!