Красное на остром, или Опоздание Бога Войны
Шрифт:
Дурацкая привычка, раздражаясь, подумал Мигол.
Поднимаясь выше, он замешкался – тут начинался этот цепкий, намертво хватающий брючины кустарник. Суставчатые плети смыкались, и колючие спиральные петли заходили одна за другую – как проволочные заграждения, пронизывая собой мелколиственный зеленый фарш. Мигол взмок, протискиваясь – колючки были столь остры, что вцеплялись даже в подошвы сапог. Как он ни осторожничал, но исколотые руки уже саднило. Те пухлые бутоны, что так его очаровали – рассыпались, едва он к ним прикасался… и тонкий лепестковый снегопад обморочно рушился вниз.
Кустарник был – наверняка – биологически модифицированный.
Мигол такого раньше не видел, но вот Хиппель однажды… Рвануло рукав, Мигол повозился, освобождаясь от двуострых крючковатых колючек…
Так вот, Хиппель в каком-то давнем разговоре показал,
– Кусты? – переспросил тогда Мигол, и Хиппель медленно и осторожно кивнул – наклонил голый продолговатый череп. На его гимнастерке – совершенно солдатской по покрою и сроку носки, были понадшиты неуставные шевроны из мелких разноцветных тряпочек. На правой стороне груди, как раз над карманом, где раньше уставом было отведено место под официальные награды.
Большинства нашивок Мигол не узнавал, но некоторые были ему знакомы.
– Это за что? За Монтегю? – спросил он, указав на один из лоскутов.
– Тоже был? – сразу насторожился Хиппель, даже перестав бриться.
Мигол покачал головой, дескать – нет, конечно… куда мне – в те времена только ползать начал.
– И правильно! – одобрил Хиппель. – Не хрен там было делать ни молодому, ни старому. Хрен состаришься в таких местах.
– А чего там было? – спросил его Мигол, помолчав.
Хиппель с чувством сплюнул в ржавый рукомойник.
– Да, та же срань, что и везде – только хуже… – Он продолжил бриться, охая и чертыхаясь. Бритва была из новоделов – игрушечных размеров станок из пластмассы, с криво вклеенным, скошенным на нелепый угол лезвием. Таким бриться – и так занятие не из самых простых… А уж Хиппелю, с его-то щеками…
– Монтегю… – ворчал Хиппель, без конца намыливаясь. – Вот же срань небесная…
Мигол, конечно, слышал об этом сражении… Одна из самых кровавых заварух… правда – очень давняя, тех еще времен, когда у Империи оставались силы для крупных наступлений. Он считал, что кости выживших уже истлели в земле… а вот, на тебе – стоит перед ним один, бреется.
Мигол хотел послушать про кусты, так изглодавшие Хиппелю морду, но рассказ о них шел прицепом к длинному перечню прочих подробностей. Мигол рассеянно чертил каблуком и терпеливо слушал, как танковая ударная группа прошла через поле – сплошь, до самого горизонта, засеянное мелким, безобидным на вид кустарником… и стальные бивни, наваренные на фартуках танков чтобы рвать проволочные заграждения – только расчесали колючие заросли, и те сомкнулись, поглотив танковые шеренги… и отсеченная пехота увязла и безнадежно отстала, выкашиваемая шрапнелью, теряющая сапоги и шинели. Стоял ноябрь, месяц-свинобой, бесснежие – земля стеклянно хрустела под подошвами, маленькое солнце вмерзло в середину ледяного неба, дымные облака разрывов то и дело заволакивали его, шрапнель секла градом, и выше обезумевших голов взлетали твердые земляные брызги, обломки веток, обрывки шинельного сукна и человеческих тел. Пугаясь близких разрывов, они падали машинально, не разбирая куда – металлическое крошево стучало по шлемам…
Хиппель дергал изъязвленной коричневой щекой. Новая бритва, и то не режет… а побрился этой штамповкой раз-другой, так на третий хоть вообще не суйся… Лезвия песочно скрежетали, выскабливая клочки бурой лишаистой щетины. Щека была – как жеваный картон. Вот чего забыть им не могу – не побриться ведь теперь по-человечески. Никак не приноровлюсь… полжизни на бритье уходит. Он остервенело намыливался. Гады…
Наступление, в которое ходил Хиппель – конечно, захлебнулось. Танки, огрызаясь на встречный огонь, проскочили предполье, потом перешли первую линию окопов, и без поддержки пехоты их сожгли. Ночь сгустилась раньше, чем подоспел закат… а рассвет, задохнувшийся в чадящем зареве, так и не наступил… пока не выгорела соляра в продырявленных баках. Жуткое для пехоты время – сорванное наступление. Хиппель на какое-то время даже позабыл про бритву в руке – всё вываливал на Мигола: как стоял, шатаясь, на построении остатков полка… с головы до ног мокрый и грязный, но каким-то чудом не удостоенный пока ни единой царапиной. Рассказывал, как понаехали вдруг черные лаковые автомобили, осветили фарами их шаткий, попятившийся строй… потом разом растопырили крылья, словно огромные жуки. На тех, вылезающих наружу, были сплошь блестящие плащи и генеральские фуражки тазиками… ни одного привычного пехотного берета. Неистовые
– Буду в Столице, прикуплю тебе бритву, – помолчав, сказал Мигол. – Настоящий Золинген. В Столице, говорят, все можно купить. У старух.
Хиппель покосился сквозь мыльные нашлепки.
– Это на свои, что ли?
– На твои… – сказал Мигол, немного подумав. – Отдашь, когда накопишь.
– Ты знаешь хоть, сколько она стоит-то? – хмыкнул Хиппель. – Обдерут тебя старухи, как козла пехотного. С чего тебе стараться-то?
– Уважаю… – ответил Мигол.
– А это с чего? – Хиппель вспылил, опять задергал щекой, порезавшись… заворчал совсем по-стариковски, хоть и был далеко еще не стариком. Сколько было ему там, под Монтегю? Лет пятнадцать? Мигола призвали как раз в пятнадцать, но Мигол захватил уже, считай, самый конец войны. У того поколения, что Монтегю застало, и призывные возраста наверняка были другими – самый разгар. Мигол снова заставил себя слушать Хиппеля, но тот ворчал уже совсем обыденное и привычное… Война кончилась. Просрали войну. Армии нет, Императора нет – никто никого не уважает. Заслуги аннулированы, ордена – тоже. Погон нет. Металла нет – одно ржавое лежит по полям. Бритвы нормальной сделать не из чего… Сколько за привоз-то возьмешь?
– Да пошел ты… – обиделся Мигол.
– Нет, правда, сколько за привоз? – взвыл Хиппель, отерев щеку и показав ему ладонь – кровь, перемешанная с мылом. – Видишь же – мучаюсь, так его разтак…
– Шестьдесят рупий, – сказал тогда Мигол.
– А что, по-божески, – согласился Хиппель, снова намыливаясь. – Договорились…
Мигол тряхнул головой, отгоняя это воспоминание. В хороших бритвах он не разбирался, Золингена с клеймом на старушечьих платках не нашел, а определить на глаз, какая из выложенных перед ним ржавых закорючин – хорошая, так и не сумел…
Склон, наконец, закончился – округлился в сочащийся пылью гребень… и взгляду открылось колдобистое, заросшее бурьяном и кустарником поле. Картонно шелестели широкие листья лопухов, обозначая края заросших воронок.
Дышалось наверху полегче, чем в утробе балки… хотя и жара, и безветрие, и тяжелый полынный дух – никуда не исчезли. Пекло солнце… немилосердно. Горячее марево дрожало у далекого горизонта, и от этой суматошной, истязающей глаза дрожи, истиралась сама линия его – прокаленный до сизой окалины край неба неуловимо, без какой-либо видимой границы, переходил в идущий волнами пыльный и душный травяной океан, не имеющий ни дна, ни пределов…
Утопая по пояс в сорняковом буреломе, Мигол сделал несколько шагов вперед и сразу же утратил чувство направления – его в этом хрустящем мире тоже не существовало. Притупившееся от яркого света зрение отказывалось понимать разницу между верхом и низом, между налево и направо. На острых цепляющих железяках, невидимых в траве, подворачивались ноги.
Чуть поодаль, возвышаясь над колючими полынными метелками, торчал кособокий, прошитый насквозь неровными крупными стежками вьющихся растений, холм – неприглядный и инородный, как волдырь. Из его массивного основания, будто застарелые трупные кости, выпирали изломанные концы металлических конструкций, изъеденные ржой и зализанные солнцем. Лоскуты уцелевшей обшивки топорщились заусеницами.