Крайняя изба
Шрифт:
— Скоро оно будет, это самое Волоково? — не унимался Вадим. — Мы хоть туда идем-то?
— Туда, — сказал я Вадиму, не желая больше доставать и разворачивать снимок. По моим предположениям вот-вот должны были начаться редкие избы Волоково, растянувшиеся вдоль дороги на целую версту.
Деревню мы скорее почувствовали, чем увидели. Слева, рядом совсем, в казалось бы вовсе уж непробиваемой темноте, всплыл вдруг, обозначился силуэт дома, зашумела листва какого-то дерева, по всей вероятности, в палисаднике.
— Ну? — спросил я рабочих. — Что будем делать?.. С краю начнем стучаться?
— С краю, конечно… подряд, — сказал нетерпеливо Вадим, — пока кого-нибудь не проймем.
— Может, не надо подряд-то? В каждую-то избу? — подал свой ломкий, как у подростка, голос и другой рабочий, Гера. — Может, на брошенный дом наткнемся? — Гера готов на все, на любые лишения, готов где угодно ночевать, что угодно вытерпеть, лишь бы не тревожить людей. — В брошенном-то мы сами себе хозяева.
— Ага, брошенном… — перебил Вадим. — Куда-нибудь потеплее бы… — сладко причмокнул он.
И мы поняли, что Вадим имел в виду: к молодушке бы какой затесаться, вдовушке бы какой… Иль у которой мужик в бегах! Он всегда был за ночлег с такой хозяйкой. Иногда ему, правда, и фартило, удавалось заночевать пригретым, на широкой двуспальной кровати, под ласковым хозяйкиным боком, не то что нам, валявшимся где-нибудь на полу, в спальниках. Но чаще Вадима выставляли с великим шумом за порог, охладить, так сказать, пыл, остудить кровушку, бросали ему что-нибудь для ночевки в сенцах и захлопывали дверь на крючок. А утром донельзя рассерженная хозяйка всем нам сурово выговаривала, почему-де такого наглеца с собой водим. Все люди, мол, как люди, а этот кобель бессовестный… Нам было стыдно, неловко за Вадима, после каждого такого конфуза мы всегда подтрунивали, издевались над ним, но горбатого, говорят, могила исправит.
— Ладно, начнем стучаться. — Я шагнул к безмолвной, нежилой на вид избе, дотянулся через палисадник до ближнего бокового окна, ткнул легонько по стеклу.
В избе сразу же кто-то проснулся, заворочался (вторые рамы еще не были вставлены, и я все хорошо слышал), не успел, видно, шибко разоспаться, но вскоре снова затих, не поверил, должно быть, своим ушам. Тогда я постучал сильнее.
На этот раз в доме окончательно проснулись, кто-то не очень шустро, по-стариковски, сползал не то с печи, не то с полатей.
— Кого опять бог послал? — И снова я не разобрал, кому принадлежит голос: старухе ли, старику ли?
За окнами замигала керосинка, заметалась по стенам, по потолку уродливая тень сгорбленной старухи. Она что-то накинула на себя и пошла открывать.
Я подождал ее у дворовых ворот.
Не спросив, кто там и зачем стучится, старуха отдернула засов калитки:
— Заходите, христовые. А я чую, кто-то на улке разговариват.
— Пускают вроде, — позвал я ребят.
Старуха зашаркала впереди, вытянув руку с лампой, — светила нам.
Оставив в сенцах топоры, мы один за одним ввалились в избу.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, здравствуйте, — кланялась, встречала нас у порога старуха. Старуха как старуха, как сотни других старух, — старость многих уравнивает — сухая, сутулая, морщинистая, в белом, низко надвинутом на лоб платке, в юбке до полу, застиранной, заношенной и цвета не разобрать, с ввалившимся от недостатка зубов ртом. — Все там? Иль еще есть?
— Все, бабка… все, — вошел последним Вадим. — Ты чего не спрашиваешь, кого пускаешь?
— А че спрашивать-то?
— Ну
— Лихой человек — тоже человек. Как не пустить?
— И все-таки, — вязался Вадим к бабке. — Мало ли что может взбрести кому-нибудь в голову…
— Бог с тобой, — перекрестилась бабка. — Че с меня взять-то?.. Я ведь только и могу, что в избу пустить. Ко мне всяк стучится: и лихие, и тихие, и любые… изба-то с краю.
— Не скажи, не скажи, — продолжал Вадим, сев на порог и начав разуваться. — Глядишь, где-нибудь в матрасе деньга на черный день зашита. Знаем вас, старух… все плачете, прибедняетесь.
— Перестань, — сказал я Вадиму.
Почувствовав рядом защиту и опору, бабка затеребила меня за рукав:
— Дак че ж это? Он че у вас?.. Осподи, страшной-то. Ишь, глазищами-то так и стригет, так и стригет… Встреть на дороге — и все, отдашь богу душу.
Мы это знали: вид Вадима мог напугать кого угодно. Особенно ночью, в глухом проулке. Был он в потертой, выгоревшей за лето робе, широкие спецовочные штаны в дырах, порваны, прожжены у костров во многих местах, энцефалитка вся засмолившаяся спереди и на плечах от таскания ошкуренных и неошкуренных бревен. Голова большая, патлатая (Вадим целое лето не подстригался), прет из нее буйно, как травы из чернозема, темный кудрявый волос. Лица почти не видно: лоб закрывают кудри, щеки и подбородок — густющая черная борода с проседью. Один только нос торчит, острый и крючковатый, да колко посверкивают узкие, щуристые глаза, холодные, пыткие. Разбойник и разбойник. А если бы он еще не оставил топора в сенках?
— Он так… не обращайте на него внимания, — попробовал успокоить я бабку.
— Какой не обращать, — поставила бабка лампу на стол. — Ладно, авось и на этот раз пронесет, не впервой… — покорно вздохнула она. — Проходите, христовые… раздевайтесь. В лесу, что ли, робили? С мешками, смотрю, с топорами.
— В лесу, бабушка… в лесу. Лесоустроители мы.
— А-а, кои визири-те рубят. Бывали здесь такие, бывали, — вспомнила бабка. — Лет, знать-то, десять назад были… тоже у меня останавливались. Вижу я вашу работу, вижу, когда по грибы да по ягоды иду.
— Во-во… не приютите нас, бабушка, денька на три?
— Приютю, как не приютить. Хошь скоко живите. Места на всех хватит.
Места у бабки хватало, не занимать. Изба большая, старинная, из потемневших, потрескавшихся, глазасто сучковатых бревен. Раньше, видно, здесь жила большая семья, изба была хорошо обихожена, были небось перегородки, закутки разные, но сейчас ничего такого в избе не осталось, порушили, может, на дрова в тяжелую годину иль на другие какие нужды, была лишь одна просторная, хоть футбол гоняй, комната, с широкой, как корабль, русской печью. Печь стояла чуть сбоку, отгораживая угол. За ней у бабки, видно, кухонка, в которую можно попасть с той и другой стороны печи. Изба, несмотря на могучесть лесин, осела в углах, печь тоже провалилась, пол, устланный половиками, ходил увалами, окна скособочились и тоже как бы плясали. Посреди комнаты — стол, накрытый вытертой клеенкой, у стены — кровать под лоскутным одеялом, с высокими облезлыми спинками, с множеством бронзовых шишечек, громоздкая, тяжелая и надежная. В переднем, красном углу — божница, но без единой иконки почему-то, в потемневших от времени простенках меж окнами — рамки с фотографиями.